И злотень протянул, который пан Грубер принял с достоинством. Нет, он не вымогал деньги, благо, постояльцы и гости их были людьми опытными, с пониманием неких древних традиций, каковые велели людей любезных благодарить. Однако нынешнюю беседу швейцар завел вовсе не из?за злотня, но из?за самой жилицы, пусть себе дамы состоятельной и пригожей, но беспокойной и весьма. И в последние дни, беспокойство, ею чинимое, стало ощущаться не только швейцаром.

Горничные жаловались.

И не только они…

Сам дом, который пан Грубер уже наловчился слышать, порой догадываясь о потребностях того прежде, чем сам он подаст явный знак, относился к жиличке из третьей квартиры с преогромной неприязнью. И чувство это пан Грубер, старавшийся со всеми постояльцами, пусть бы и весьма капризными, а порой и вовсе невыносимыми, быть одинаково любезным, разделял вполне.

Было в панне Богуславе нечто этакое… недоброе, заставлявшее отступать, отводить взгляд, хотя ж бы на панночку ее возраста и достоинств, казалось бы, только и глазеть.

Но этого пан Грубер вслух не скажет.

Опытен слишком.

Осторожен.

И ежели о чем и заговорит, то исключительно о фактах.

— Медикус частенько к ней заходит… мигрени — с… бедняжечке б здоровье поправить — с… на море — с.

— Разве что на Северном, — задумчиво произнес Себастьян. — Частенько, значит… а что прописал?то? Не знаете, случайно?

Естественно, пан Грубер знал.

Рецепт медикус оставлял горничной, а та, подчиняясь негласным традициям, докладывала пану Груберу и о рецепте, и о том, что лекарство панна Богуслава потребляет втрое против прописанного.

Оно, конечно, какой спрос с барышни, да вот… мелочишка к мелочишке, глядишь, и соберется чего важного.

— Валиум — с… и радиоактивную воду.

— Даже так?

— Давече доставили кувшин — с из особое глины. Говорят, зело пользительная вещица. С ночи воду наливаешь, а утречком она уже и готова, с радиацией — с… два стакана в день и проживешь до двухсот лет безо всяких ведьмаков!

Честно говоря, швейцар и сам подумывал над тем, чтобы приобресть себе подобный кувшин. Стоил он двести злотней, зато в рекламной прокламации, которую оставили вместе с десятком флакончиков уже заряженной воды, очень уж убедительно расписывалось и про эксперименты, и про ученых, и про мыша, что живет уже пятый десяток лет… мышь был на снимке, седой, толстый и важный. Он ныне снился пану Груберу по ночам, шевелил усами и хихикал, что, дескать, жадность до добра не доводит. И он, мыш, пана Грубера переживет, на радиоактивной?то воде.

Была, конечно, подлая мыслишка пользоваться тем, что стоял в комнате панны Богуславы, да только не привычен был Грубер постояльцев обворовывать, хоть бы и на воду…

— Валиум — с потребляет с вином. Красное. Крепленое. Три бокала ежедневно… к вину берет — с сыр. Завтракать не завтракает, полдничает скудно, зато на ужин берет — с стейк с кровью. Барышни?то все больше рыбку жалуют — с… семгу у нас на диво до чего готовят… или вот перепелов. А панна Богуслава уж третий месяц кряду все стейки и стейки… как ей не приелось?то?

— Всенепременно спрошу, — пообещал Себастьян, которого этакие кулинарные пристрастия дорогой родственницы несколько удивили.

— Значит, докладывать? — со вздохом поинтересовался пан Грубер.

— Если без доклада никак…

Никак.

— И зарегистрировать вас надобно… правила — с, — он развел руками, извиняясь еще и за этакое неудобство. Но веско добавил: — Правила, они для всех.

Себастьян мог бы поспорить с этим утверждением, но не стал.

Успеется.

И пан Грубер, мысленно перекрестившись — все ж таки надеялся он, что нынешний день минет без скандалу, каковой дому был вовсе ненадобен — снял телефонный рожок.

— Панна Богуслава готова принять вас, — сказал он… и обнаружил, что гость уже исчез.

Нетерпеливый какой.

Богуслава встречала в неглиже.

Черный халат из цианьского шелка. Рыжие волосы россыпью по плечам. Кожа бледная, болезненно — бледная. И губы Богуславины — вишня давленая.

Она их прикусывает, то верхнюю, то нижнюю.

Дышит глубоко, часто, будто после бега. И пахнет от нее… тягучий сладкий аромат, от которого голова кружится.

— И что ты встал? — Богуслава полулежала, выставив точеную ножку. — Входи.

Повторять приглашение не пришлось.

Себастьян вошел.

И дверь притворил, на всякий случай.

— Ты одна?

— А что, разве похоже, чтобы я была не одна? — она запрокинула голову и провела пальцем по шее.

Тонкой такой шее.

Перечеркнутой алой ленточкой.

И бантик сбоку.

Крошечный бантик с розовой жемчужиной, которую так и тянет потрогать.

— Не боишься, — поинтересовался Себастьян.

Богуслава рассмеялась.

— Тебя?

— Меня.

Комната в темноте.

И пара свечей в канделябре — диво в доме, где стоят новейшие лампы — не справляются с темнотой. Эти свечи не для того поставлены.

Оставлены.

Они нужны, чтобы отсветы огня легли на кожу, согрели ее, такую нежную…

— С чего мне тебя бояться?

Богуслава облизывает губы, и тянется, томно, по — кошачьи…

— Разве ты обидишь женщину?

— А ты женщина?

— Разве нет?

Столик.

Статуэтки. Множество самых разных, поставленных в попытке придать этому месту хоть какое?то подобие жизни. Но статуэтки чужды Богуславе.

И разновеликие подушки, что лежат на ковре. Путаются под ногами. А одна, жесткая, золотом шитая, и вовсе в руках оказывается, Себастьян же не помнит, как…

— Колдовка…

— Неправда.

— Колдовка, — Себастьян стискивает подушку, и тонкие нити рвутся под его пальцами. — Я пока не доказал… но докажу, непременно.

— Какой ты злой…

Она качнула ножкой, и полы халатика разъехались.

Немного.

— Какой есть.

Подушка в руках.

На лицо если… и придавить, чтоб не дергалась, ведь будет выворачиваться… и змеи хотят жить, только она — хуже змеи. Те хоть не трогают, если их не тревожить.

— Страстный…

— Лихо где?

Глаза огромные, черные из?за расплывшихся зрачков. И губу закусила… так закусила, что губа эта лопнула… и на ней темною ягодиной вспухла капля крови.

— Откуда ж мне знать… — она слизнула кровь и зажмурилась от удовольствия. — Или, может, я знала… но забыла… с женщинами случается забывать… ты же понимашь, Себастьянушка, что память наша хрупка…

Вялые белые руки касаются шеи, и как дотянулась только.

— Но я постараюсь вспомнить… ради тебя… — она говорит все тише и тише, отчего приходится наклоняться, к самым губам этим, на которых вновь кровь, и Богуслава облизывает ее жадно, бусину за бусиной, только крови слишком много.

Или напротив, мало? Недостаточно, чтобы напоить досыта.

От нее пахнет цианьской опиумной, и отнюдь не той, которая прячется за вывескою приличного клаба. Нет, в той все почти прилично, и даже шлюхи похожи на дам.

А эта… эта припортовая, грязная, приютившаяся не то в развалинах грязного дома, не то вовсе в древних катакомбах. Здесь крыс больше, чем людей, но люди, пребывая в мире грез, не видят их.

Они в раю.

Грязном.

Провонявшем испражнениями и мочой. Темном до того, что, выбираясь на поверхность, они слепнут от солнечного света и спешат вернуться. И готовы платить за возвращение всем, хотя на деле нет у них ничего…

От нее воняло прогорклым жиром, которым цианьские блудливые девки, узкоглазые и притворно — покорные, смазывали желтую свою кожу для блеска. От нее несло кислотой блевотины и почти приличным среди иных запахов, кладбищенским духом.

— Попроси, Себастьян, — Богуслава почти коснулась губами губ, изогнулась, сбросила шелковую кожу халатика, но странное дело, и нагота ее не вызывала чувств иных, помимо омерзения. — Хорошенько попроси и, глядишь, я вспомню… постараюсь вспомнить…

Ее влажноватая ладонь прижалась к Себастьяновой щеке, и он отшатнулся.

— Что же ты так, Себастьянушка?

След остался.

Нет, в темном зеркале, перекошенном, будто бы поставленном исключительно ради того, чтобы поиздеваться над гостем, щека была чиста. Но Себастьян чувствовал грязь.