И вытер ее рукавом.

— Не нравлюсь?

То же зеркало, в тяжелой золоченой раме, роскошное и перечеркнутое шрамом — трещиной, отражало и ее, но почти совершенством.

Зеркала всегда любили колдовок.

— Я или все женщины? — она запрокинула руки за голову, выгнулась, не спуская внимательного шального взгляда.

— Ты.

— Жаль… а мне показалось, мы могли бы договориться…

— И часто ты так… договариваешься?

— Случается, — она не стеснялась своей наготы, напротив, казалось, гордилась ею.

Рисовалась.

— Велеслав знает?

— Возможно… а может, и нет… какая разница? Мы ведь не о нем говорим… о тебе…

Она повернулась на бок, и рыжие пряди, тугие, точно залитые воском, скользнули по груди.

— Не замерзнешь?

— А ты согрей.

— Воздержусь.

— Из любви к брату? — Богуслава села и, поддев ножкой халатик, отбросила его.

— Из любви к себе…

— Будь добр, подай.

— Сама возьми.

Рассмеялась, и вновь губы облизала.

— Значит, ты за Лихославом явился… с чего ты взял, что я знаю, где он? Хотя… — она рассмеялась и дернула себя за прядку. — Знаю… в монастыре. Ты же читал то письмецо.

— Подделка.

Ножка поднялась, потянулась, пытаясь добраться до Себастьяна, и он сделал шаг назад, что весьма развеселило Богуславу.

— Надо же, какой ты трепетный… а мне?то казалось, Сёбушка, что ты своего не упустишь.

— Своего — не упущу.

Поднялась.

— Гру — у–бый… пришел… оскорбляет… — она поднялась. — И зачем я тебя вообще впустила? Наверное, из жалости… ты такой… неприкаянный, Себастьян. Вечно играешь, притворяешься кем?то… я ведь понимаю, каково это. Сложно… если долго притворятся, то можно и себя потерять. Ты не потерял?

Она подходила на цыпочках, и запах — уже не опиума, но белых болотных лилий, запретной волшбы и пролитой крови, становился все более явным, плотным.

— Скажи, Себастьян… кто ты на самом?то деле?

Богуслава стала близко.

И руки положила на плечи, еще немного — обнимет, вопьется красными, измазанными не помадой, но кровью, губами, присосется и не отпустит, пока не высосет жизнь до капли.

— Тот, кто шею тебе свернет.

А шея белая.

Тонкая.

Такая, которую легко сломать.

И пальцы стискивают ее, когти смыкаются под копною рыжих волос. Медленно, осторожно передавливая гортань. Только Богуслава не боится, она улыбается счастливо, и безумна в этом счастьи.

— Ты заигралась, Славушка… — искушение огромно.

Сдавить посильней.

И держать.

Не отпускать, пока в этом совершенном еще теле остается хоть капля жизни.

Нельзя.

И рука разжимается, а Себастьян тянется к губам, касается осторожно, сдерживая тошноту. Не поцелуй. Прикосновение, которое длится чересчур уж долго.

— Какой ты непостоянный, — Богуслава разочарованно кривится. — И неопределенный… убивал бы, раз пришел…

— Если бы это было так просто.

— А ты проверь, — она наклоняет голову и гладит свою шею, на которой явственно проступают лиловые отметины Себастьяновых пальцев. — Чего тебе стоит?

Многого, как подозревал Себастьян.

— Извини. Заболтался.

Он повернулся к Богуславе спиной.

— И про братца своего не спросишь?

— Ты же не помнишь.

— Но я могу…

— Ничего ты не можешь, — Себастьян достал из кармана платок и аккуратно промокнул губы. — Я хотя бы выбираю, кем мне быть. А ты… ты как была марионеткой, так и осталась. До свиданья, куколка.

В спину полетела подушка, к счастью, мягкая.

— Стой!

Себастьян подушку отбросил пинком.

— Марионетка?! Я хотя бы человек… а твой братец — волкодлак! И станет им! Зверем! А ты будешь следующий, Себастьян! Слышишь?

Дверь он прикрыл осторожно, и поморщился, когда изнутри что?то ударило. Ваза? Канделябр? Главное, чтобы пожару не устроила… надо будет предупредить швейцара.

Себастьян убрал платок в карман.

Капля крови?

И по капле можно сказать многое… глядишь, Аврелию Яковлевичу и хватит.

По ступенькам он сбегал быстро, насвистывая развеселую песенку и стараясь не думать о том, что возможно уже опоздал.

Спустя полчаса панна Богуслава громко и безутешно рыдала на груди полицейского, который от этакой чести и вовсе растерялся. Он и прежде?то плачущих панночек не умел утешать, а нынешняя, мало того, что была урожденною княжною, так еще и прекрасною. И горькие слезы не лишили ее и толики красоты.

— Ах, это было ужасно… — она вскидывала очи, темно — зеленые, колдовские, и очередной важный вопрос застревал в горле, а руки полицейского, обыкновенные такие руки, которым случалось держать вещи куда более грубые, нежели трепетная княжна, немели.

— Успокойтесь, — лепетал полицейский, в тайне надеясь, что на этот вызов — отправили его, решив, будто бы блажит княжна, что с дамочками благородными случается частенько — приедет еще кто?нибудь, чином повыше и нервами покрепше. — Успокойтесь, пожалуйста…

Княжна разразилась новым потоком слез и, видно, в поисках защиты, приникла к изрядно промоченному уже мундиру.

Она дрожала.

Трепетала.

Что лист на ветру, и с каждою секундой положеньице становилось все более неудобственным. Вспомнилось вдруг, что у княжны этой и супруг имеется, пусть бы ныне отсутствующий, но как знать, сколько сие отсутствие продлится?

Супругам свойственно объявляться в моменты самые неподходящие.

И этот навряд ли станет исключением.

Нет, никаких таких действий супротив чести и достоинства потерпевшей полицейский предпринимать не собирался, однако же будет ли оный супруг разбираться?

Аль просто голову снесет?

Нехорошо…

— И что здесь происходит? — Евстафий Елисеевич появился в квартире не иначе, как молитвами да милостью богов.

— Ужасное! — всхлипнула княжна, выпустив полицейского, который с немалым облегчением отстранился от панночки.

Правда, оная тотчас решила сомлеть.

Пришлось ловить.

Укладывать на диванчик. Медикуса звать, высокого и моложавого, с журчащим голосом, от которого и самого полицейского в сон потянуло. Оттого и обрадовался он неимоверно, когда познаньский воевода, наблюдавший за княжною с престранным выражением лица, велел:

— Свободен. Хотя нет… иди, опроси швейцара.

— Да что он может знать?! — со сдавленным стоном произнесла княжна и вновь очи закатила.

Полицейский поспешно ретировался. Что там швейцар знает, а чего нет — дело третье, главное, что ни рыдать, ни за руки хватать, ни тем паче обмороки устраивать он не станет.

— Вы тоже можете быть свободны, — Евстафию Елисеевичу медикус не понравился.

Уж больно лощеный.

Из тех, которые обретаются при ось таких нервических дамочках, кормясь с их нервозности.

— Я не могу оставить мою пациентку! — патетично воскликнул медикус, оправдывая самые мрачные предчувствия.

И княжна тоненько всхлипнула.

— После всего, что довелось ей пережить…

Евстафий Елисеевич с трудом сдержался, чтобы не выругаться. Он мог бы сказать, что дражайшая панна переживала и не такое… и что все ее переживания нынешние — суть актерство среднее руки, веры которому у познаньского воеводы ни на грош.

— Ах, идите… идите… — она вяло взмахнула ручкой. — Я справлюсь… я буду сильной…

— И примете лекарство.

— И приму лекарство.

— И все же, панна Богуслава, вам следует себя поберечь…

— Непременно… — кажется, он с суматошною этой заботой, исключительно показною, злил и саму пациентку, оттого и поблескивали зеленые ее глаза недобро, вовсе даже не от слез поблескивали.

— Значит, — Евстафий Елисеевич дождался, когда закроется дверь, — вы, панна Богуслава, утверждаете, будто бы мой старший актор напал на вас?

— Утверждаю, — спокойным голосом произнесла потерпевшая. — Напал. Душил. Пытался снасильничать…

— Но не сумел?

Заломленные ручки.

Дрожащие ресницы… и одета?то так, что каждому остолопу ясно, что панночка сия есть жертва… платьице светленькое, простенькое, с кружевным воротничком. Ключицы остренькие, шея светленькая.