Волосы в косу растрепанную собраны и рыжий завиток этак романтишно к шейке льнет.

А на шейке той — синюшные пятна от пальцев, которые панночка вроде бы как платочком шелковым прикрывает, да только прикрывает неловко весьма, и платочек съезжает, пятна проглядывают…

— Моя честь, — степенно ответила панна Богуслава и покраснеть изволила, — осталась со мною.

— Рад за вас.

— Вы… вы мне не верите!

— Ну что вы, как можно? Я лишь пытаюсь выяснить, как все было. Значит, Себастьян явился сюда. И вы позволили ему подняться?

— Д — да… он ведь родственник… я не ждала… подобного не ждала… у нас, конечно, сложились непростые отношения…

— Интересно, с чего бы?

— Он ревновал, — панна Богуслава произнесла это, вновь платочек на шее поправляя, отчего синяки стали видны еще более отчетливо. — Он ухаживал за мной… думал сделать предложение, но я выбрала Велеслава. И Себастьян разозлился… я не предполагала даже, что он настолько разозлился. Знаете, он ведь был нетрезв и… и кажется, совершенно не в себе!

Пальчики задрожали и платочек соскользнул с белой шеи.

— Простите… — Богуслава вспыхнула и неловко попыталась накрыть синяки.

— Это вас…

— Мне так стыдно… ведь могут подумать, что я дала повод…

— А вы не давали?

Не верил ей Евстафий Елисеевич. Ни единому ее слову, да что там, слова, не верил он и слезам хрустальным, и вздохам этим, и дрожащему голоску… а особенно — глазам, в которых нет — нет да проскальзывало что?то этакое, колдовское.

— Конечно, нет! — оскорбленно воскликнула княжна. — Вы… вы мне не верите!

Прозорлива.

И зла, пусть бы злость свою скрывает, но дернулась верхняя губка, а прехорошенькое личико исказила гримаса… презрения?

— Да как вы смеете? — Богуслава поднялась и гордо вздернула подбородок. — Вы… кто вы такой?

— Мне казалось, я представлялся, — Евстафий Елисеевич остался сидеть, пусть бы и было сие вящим нарушением этикету. Познаньский воевода поерзал, устраиваясь в креслице поудобней, откинулся, благо, спинка была мягкою, позволявшей принять позу ленивую, каковая плеснула маслица в огонь княжьего гнева. Он закинул ногу за ногу, пусть и далось это нелегко — может, и права Дануточка со своими диетами? Штаны вон натянулися, задрались, да так, что видны не только белые в полоску носки — под новомодные ботинки иные носить не полагалося — но и подвязки с квадратными пуговицами. Руки Евстафий Елисеевич сцепил на животе, который выпятился, натянул пиджачишко.

— Вы… вы ничтожество, — Богуслав побелела. — Вы… все знают, что вы своим местом обязаны исключительно протекции князей Вевельских…

Это Евстафию Елисеевичу слышать уже доводилось. Но мешать панночке он не стал, пускай говорит, пускай выговорит все, что на душеньке ее накипело, глядишь, и обмолвится о чем, и вправду полезном.

— Вы использовали связи Себастьяна! И покрывали его… взаимовыгодное сотрудничество, верно? — она, позабыв о том, что еще недавно лежала вовсе без сил, металась по комнате, и в зеркале отражалась скособоченная черная тень, на которую Евстафий Елисеевич старался не глядеть.

Прямо.

А вот на лакированный столик, гладкий, блестящий, так пялился неотрывно…

— Он ведь не первый раз подобное сотворяет? — княжеская ручка метнулась к шее, а на столике тень кувыркнулась, перерождаясь, не то в птицу, не то вовсе в тварь престранную, черную, косматую. — Не в первый… он и прежде с женщинами поступал низко… с простыми женщинами, за которых некому заступиться!

— Осторожней, панна Богуслава, — Евстафий Елисеевич потрогал костяную пуговицу. — Такими обвинениями нельзя кидаться вот так… я ж и за клевету вас привлечь способный.

— За клевету?! И в чем клевета? В этом? — она дернула воротничок платьица, обнажая не только шею, но и плечо, на котором алели длинные царапины. — Он меня искромсал! А вы… вы собираетесь выставить все так, будто бы я сама виновата…

— Как знать…

Царапины были свежими… и выглядели впечатляюще. На первый взгляд.

— Позволите?

Не без труда Евстафий Елисеевич поднялся. Сердце ухнуло, голова кругом пошла… он так и замер, вцепившись в кресло, пытаясь справиться со внезапною слабостью.

— Вам дурно? — с раздражением поинтересовалась княжна.

— Пройдет, — Евстафий Елисеевич привычно отмахнулся от дурноты. — Медикус твердит, будто бы все из?за…

Он хлопнул себя по животу.

— Дескать, надобно худеть и есть овсянку. В ней пользы много… а я, панна Богуслава, овсянку так от души ненавижу…

Головокружение прошло.

И Евстафий Елисеевич который уж раз дал себе зарок: сядет он на диету. И от пирогов откажется, ото всех, даже тех, с кислою капустой и белыми грибами… будет есть, что овсянку, что спаржу, что иные невозможные вещи, от которых на душе становится грустно, зато телу великая польза.

— Двигаться больше надо, — княжна скривилась, больше не было злости, но лишь легкое презрение, каковое зачастую испытывают люди худые по отношению к толстым, не способным управиться с низменными своими страстями. — А есть — меньше.

— Ваша правда, панна Богуслава… ваша правда… и все ж… вам надобно освидетельствование пройти… у полицейского медикуса, чтобы все было зафиксировано. По протоколу. Разумеете?

Она позволила прикоснуться к плечику, но с отвращением своим не сумела справиться.

Неприятно.

И Евстафий Елисеевич, прикоснувшись к коже ее, по — змеиному холодной и сухой, вдруг увидел себя словно бы со стороны: нелепый толстяк, слишком старый, слишком глупый, чтобы представлять хоть какую?то угрозу.

— Ай, какая незадача, панна Богуслава… болит?

— А вы как думаете?

Она дернула платье, прикрывая раны.

Уродливые, но не глубокие… не настолько глубокие, чтобы на совершенной этой коже остались шрамы. Узкие.

Слишком узкие для мужской руки.

— Простите, панна Богуслава, — Евстафий Елисеевич вытер лоб. — Сами понимаете… Себастьян ведь из наших… и знаем мы его давненько… ничего… этакого за ним не водилось прежде. Тут я могу поклясться да… да хоть на Вотановом камне.

Она всхлипнула, вспомнив, верно, что является жертвою.

— Говорите, не в себе был?

— Бешеный! Совсем бешеный! Глаза черные… я умоляла оставить его… а он… клыки… крылья…

— Совсем страх потерял, — покачал головою Евстафий Елисеевич. — На людях крылья выпускать.

— И… и потом душить начал…

Странно, что не додушил.

Упущеньице однако. Вяло подумалось, что, хоть бы и наделал труп панны Богуславы шуму, однако же вреда от него было б куда как меньше…

— А потом перестал?

— Душить? — уточнила панна Богуслава, явно разрываясь между желанием закатить скандал, поелику злил ее познаньский воевода, что медлительностью своею, что непередаваемо провинциальным, каким?то убогим видом своим.

— Душить.

— Душить перестал, — она потрогала шею.

— А что не перестал? — тут же уточнил Евстафий Елисеевич и, вытащив из кармана замусоленную книжицу, попросил. — У вас тут карандашика не найдется?

Карандашик нашелся и, чиркнув по заляпанному листочку, был отправлен за ухо.

— Все перестал… — Богуслава вновь прикусила губу. — Отбросил меня и… и сказал, что я все равно стану его! Представляете?

— Нет, — Евстафий Елисеевич был в высшей степени искренен, предполагая, что старший актор его, пусть и порой ведший себя вовсе не так, как надлежит вести старшему актору, князю и лицу познаньской полиции, все ж оставался в своем уме. А ума оного хватало, чтобы сообразить, сколь многими бедами чреват этакий романчик в театральном духе.

— И я не представляю, — панна Богуслава без сил опустилась на козетку. — Как мне теперь жить?

— С чувством выполненного долга.

И Евстафий Елисеевич, видя, что слова сии рискуют быть понятыми превратно, пояснил:

— Вы же исполните свой долг перед обществом? Заявите в полицию…

Панна Богуслава нерешительно кивнула.

— И освидетельствование пройдете…

— А это обязательно?

Евстафий Елисеевич нахмурился и, вытащив карандашик, вновь черканул на бумажке. Отчего?то на людей, с работой в полиции не знакомых, вид полицейского, который что?то этакое, в высшей степени загадочное, помечает, производил неизгладимое впечатление. И панна Богуслава глядела, что на карандаш, что на воеводины толстые пальцы, весьма ловко с карандашом управлявшиеся, внимательно, приоткрыв ротик.