— Чем?
— Сиськой же! Как увижу, так сразу лишаюсь и воли, и разума, — на Гавриила поглядели с упреком, мол, как можно этакие глупые вопросы задавать. — Если хотите знать, молодой человек, то сиськи правят миром…
Возразить было сложно, и Гавриил промолчал.
— И вы все, а иные — не единожды оказывались беспомощны пред ними… они, в коварстве своем, называя себя слабыми, слабостью этой пользуются беззастенчиво.
— А у меня жена, — пожаловался господин, переминаясь с ноги на ногу.
— Сочувствую, — субъект повел плечами, будто бы дрянной его пиджачишко вдруг стал ему тесен. — Я бы сказал даже, соболезную.
— Спасибо.
— И сколько раз случалось вам с замиранием сердца, со страхом, ждать ответа? Сколько раз вы изводили себя тщетной надеждой, что однажды она, та, которая запала вам в душу, взглянет на вас с интересом? Или же вовсе одарит вас благосклонностью.
Господин вздохнул.
Субъект, казалось бы, утративший всякий интерес к беседе, озирался. Гавриил слушал.
— Я же скажу вам так! — пан Зусек в приливе вдохновения, источником которого была не только уверенность в собственной правоте, но тако же неплохой коньяк, купленный исключительно для успокоения нервов, простер руки над залом. — Не стоит ждать милости от женщины! Надо пойти и взять ее!
— Ежели просто пойти и взять, — под нос произнес субъект, — то это статья будет… от десяти лет каторги до пожизненного…
Господин крякнул, видать, впечатлился.
Пан Зусек смолк, и антрепренер торопливо забренчал на рояле мелодию, под которую в иных пьесах помирали героини. Мелодия сия долженствовала звучать грозно, тревожно и одновременно с трепетом, однако рояль после многих недель труда оказался не способен воспроизвести ея с должным пафосом. Он тренькал, поскрипывал, а порой и вовсе издавал звуки престранные, заставлявшие антрепренера сбиваться и замолкать.
— Вот! — за свою карьеру пану Зусеку случалось выступать в местах, куда менее годных для великого действа, каковым являлась его лекция. Потому и к расстроенному роялю, и к дырявой короне, и к венку, что упрямо съезжал с макушки, он относился с философским спокойствием. Куда сильней его волновали люди, что стояли на сцене. — Вот те, кто ныне преобразится. Вы!
Начал он с толстяка, который был красен и несчастен, он тер лоб и щеки мятым платком, пыхтел и щупал пуговицы на жилете.
— Скажите им, — пан Зусек провел рукой, охватывая зал. — Скажите, что вы мужчина!
— Я… мужчина, — без особой уверенности в голосе повторил толстяк. — Мужчина я… в метрике так записано.
Голос его сделался вдруг тоненьким, а рояль, измученный мелодией, неожиданно рявкнул, заставив толстяка отступиться от края сцены.
— Мужчина… но поглядите, до чего вы себя довели! — пан Зусек безжалостно ткнул пальцами в живот. Пальцы были жесткими, а живот — так напротив. — Где ваша гордость? Где ваша стать?
— Где?то там… — прокомментировал субъект, разглядывая пана Зусека с немалым интересом. Особенно субъекта заинтересовал венок, который сидел набекрень, прикрывая левое ухо. Над правым же торчала обскубанная лавровая веточка.
— В каждом из нас, — пан Зусек сменил тон, — живет варвар! Первобытный. Дикий. Яростный. Он желает одного: сразиться и победить! Ясно?
Толстяк помотал головой.
— Варвар не преклоняется пред женщиной! Он ее завоевывает! И не цветочками — стишатами, но лишь аурой грубой силы… своего превосходства. Ты женат?
Толстяк кивнул.
— Женат. Жена тебя не уважает?
Вздохнул тяжко.
— Небось, говорит, что ты не мужчина… что она растратила на тебя лучшие годы своей жизни, — теперь голос пана Зусека звучал едко. И от каждого слова толстяк вздрагивал. — Она смеется над тобой. Унижает! А еще…
Он наклонился ближе, заставив толстяка попятится.
— Еще у нее есть мама!
Пан Зусек резко отвернулся.
— О да… мать жены… дражайшая теща… существо, сотворенное самим Хельмом, чтобы отравить всякую радость, которую только можно получить от брака. Она или живет с вами, или незримо присутствует в вашей жизни! Она везде! Ее портретами полнится ваш дом. Ее письма жена хранит в вашем секретере! А ныне… ныне теща может звонить! И вы, всего?то сняв трубку, услышите ее голос столь же явно, как если бы она сама явилась пред вами… как знать, быть может, недалеко то время, когда наука пронзит пространство и сделает возможным мгновенное перемещение. И тогда… тогда, даже живя в другом городе, вы не спасетесь от тещи…
По залу прокатился тяжкий вздох, а антрепренер заиграл что?то в высшей степени печальное, верно, воображением он обладал живым, богатым.
— Но пришла пора положить конец диктатуре тещ! — тяжкая ладонь легла на плечо толстяка. А пан Зусек из складок тоги вытащил часы. Часы сии были весьма обыкновенными и куда более подходили к ботинкам, нежели к тоге и венку. — Сегодня. Сейчас ты станешь другим человеком. Ты явишься домой. И заглянешь в ее глаза. Ты скажешь ей, чтобы убиралась из твоего дома! Из твоей жизни!
Часы повисли на серебряной цепочке.
— Смотри! Внимательно смотри и слушай мой голос… считай со мной… десять…
— Д — десять…
— Девять… твое тело становится легким…
Гавриил отвел взгляд.
Гипноз.
И всего?то? Нет, Гавриил знал, что загипнотизировать человека не так?то и просто, что надобен талант и умение немалое, но… он ждал чего?то иного.
Чего?
— Экий хитрец, — ткнул субъект острым локтем. — Поглянь только, чего творит!
Толстяк стоял, широко расставив ноги, плечи опустив. Руки его безвольно повисли, и в левой потной ладони поблескивала перламутром оторванная пуговица.
— Его разум спит, — сказал пан Зусек залу. — Сознательное уступает дорогу бессознательному!
Взмах руки.
И венок из золоченых лавровых листьев?таки не удержался на макушке, упал. Поднимать его пан Зусек воздержался, раздраженно подпихнул ногой за ближайшую колонну, чтоб лавр глаза не мозолил.
— Ты… ты забудешь свой страх.
— Я забуду свой страх.
— Интересная метода, — субъект поскреб ноготком крашеную простынь. — Слышал я, что от собак так заговаривают… но чтоб от тещи… с другой стороны, если подумать, то против тещи все средства хороши.
Гавриил кивнул.
Просто так, для поддержания беседы.
У него тещи не было.
— Сегодня ты вернешься домой… — пан Зусек говорил низким хриплым голосом, от которого у Гавриила по шкуре бежали муражки.
А может, не от голоса, но от зловещего дребезжания роялю.
Или просто, сами по себе.
В груди крепло недоброе предчувствие.
— Вернусь…
— И смело посмотришь в их глаза. Прямо в глаза. Слышишь меня?
Голос пана Зусека толстяк слышал будто бы издали. И голос этот был подобен грому, а еще прекрасен, как храм Вотана перед праздниками.
Толстяк был готов сделать все, лишь бы голос этот не замолкал. А он замолкать и не думал, говорил и говорил, описывая новую чудесную жизнь, избавленному от диктата женщины. И мрачный образ Аглаи Венедиктовны блек, таял, пока не истаял вовсе, выпуская из грудей нечто этакое, чему названия толстяк не имел. Ему враз захотелось совершить подвиг, перекроить мир или, хотя бы, доесть колбаску, честно уворовонную на кухне собственного дома.
— Иди и будь свободен! — велел голос, и толстяк очнулся.
— Ты свободен! — повторил ему пан Зусек и по плечу хлопнул. — Повтори.
— Я свободен! — с хмельным восторгом отозвался толстяк.
— Ты мужик?!
— Я мужик! — обрело название то, что теснилось в груди. Оно было столь огромным, что было ему тесно даже в груди столь объемной. И от избытка чувств толстяк ударил себя по оной груди кулаком.
Внутрях загудело.
— Ты скажешь им?
— Скажу! — он обернулся к залу и вцепился в штруксовый свой жилет, поднесенный дражайшею тещенькой, небось, исключительно из зловредности, ибо был мал и тесен, а потому нехорошо сдавливал не только грудь, но и живот. — Я им скажу!
Штрукс затрещал. Посыпались круглые пуговки.