— Постойте, — воскликнул и так спокоен и уверен был, что коняг и вправду опустил лук. Шелихов ещё ближе шагнул к хасхакам. — У нас есть стрелы огненные, — сказал, глядя в упор на старшего, — и такие, что камни дробят.

Кильсей, толмачивший слова Шелихова, выступил вперёд. Коняги на него оборотили глаза и лишь старший, что из лука хотел было стрельнуть в грудь Шелихову, взгляда от Григория Ивановича не отвёл. И глаза по-прежнему недобро горели у него.

До того, как конягам прийти, Шелихов велел в большом камне, лежавшем у воды, канавку пробить поглубже. В канавку порох засыпали и к пороху пристроили замок от ружья. К замку протянули верёвку в лагерь. Ногой наступи на верёвку — и замок ружейный высечет искру.

   — О стрелах огненных, — спросил Григорий Иванович у Кильсея, — сказал?

   — Сказал.

   — Так вот втолкуй ещё, что стрел этих у нас много, но мы не для драки сюда пришли, а торговать с миром и земли эти, в забросе лежащие, украсить. Ну, а ежели нет...

Шелихов дождался, пока Кильсей перетолмачил его слова, и наступил на верёвку. На берегу грохнул взрыв. Плеснул огонь, и громадный камень подняло в воздух, и он на глазах у поражённых хасхаков раскололся на части. Взрыв был такой силы, что коняги присели, а многие и копья побросали, луки выпустили из рук. Там, где мгновение назад лежал замшелый камень, только дым пороховой клубился, да медленно-медленно оседала пыль, поднятая разрывом.

Шелихов повернулся к хасхакам, сказал:

   — Для мира мы пришли, а не для драки.

Старший из хасхаков первым, ловко, как кошка, с земли вскочил, поднял лук.

И стоял опять прямо и настороженно, лишь опасливо в сторону расколотого камня поглядывая. Но глаза, как и прежде, поблескивали недобро.

Шелихов ещё ближе подступил, в лицо ему вглядываясь. В голове мысль толкалась: «Напугать-то их напугал, но вот к миру доброму навряд ли подвинул. А страх — помощник в деле таком ненадёжный. На страхе многого не построишь. Страх пройдёт. Что-то другое надобно, но что?»

Над головами низко пролетела чайка, хлопая крыльями. Шелихов глаза поднял и проводил её взглядом. А в голове всё одно ворошилось: «Что делать-то? Что делать...»

И тут, от чайки взор отведя, Шелихов увидел стоящих чуть поодаль алеутов, приведённых с Уналашки. Те стояли вместе с ватажниками и хотя выделялись лицами и одеждой, но уверенно можно было сказать, что они с ватагой составляют единое целое. Лица озабоченные, глаза настороженные, руки, оружие сжимавшие, говорили: одна с ватагой их сейчас обнимает забота. И без гадания ясно было: заварись сейчас драка, они с ватажниками в стенке пойдут.

Шелихова, глядевшего на алеутов, прожгла мысль: «Вот они-то, мужики эти, и есть мост к миру с конягами». Григорий Иванович Кильсею уверенно кивнул, обретя надежду:

   — Толмачь гораздо. — Задумался на мгновение и сказал твёрдо: — Вот перед вами ваши друзья. — Показал рукой на алеутов. — Их старейшина — мой брат породнённый. Когда мы на Уналашке были, алеуты на нас с копьями да луками не бросились, но пришли с предложением обменять меха, которыми они богаты, на железный товар, нами привезённый в избытке.

Старший из хасхаков, оборотясь к Кильсею, внимательно его слушал, взглядывая через плечо на Шелихова. Длинные чёрные волосы хасхака отдувало ветром. Взгляд по-прежнему был нехорош, но то, что слушал он внимательно, убеждало Григория Ивановича: слова его отзвук находят в душе хасхака. Не каждому дано чувствовать, какое слово человеком принимается, а какое нет. Какое слово добро сеет, а какое зло. И часто люди обижают друг друга и не желая того, но лишь потому, что сердца их не чувствуют ни боли, ни радости в сердце другого. Глухой стеной отгорожены они от стоящих рядом. И слова их как о стену бьются. Плохие ли слова, хорошие, нежные, грустные, весёлые — без разницы. Но Григорий Иванович видел, какое слово человеком принимается и дошло ли оно до сердца.

Оттого говорить ему было легко с людьми.

   — И не стрелами мы обменялись, а подарками, — сказал он и чуть приметно, так, что немногие и заметили, кивнул Наталье Алексеевне. Та тихо-тихо отошла от ватаги. Только подол цветного платья мотнулся между мужичьих серых армяков. — И не поле бранное для встречи мы выбрали, но сели к костру и разделили пищу, — продолжил Григорий Иванович и Устину сделал знак. Тот понятливо моргнул глазом и, не мешкая, кинулся в лагерь. Два молодца, поспешая, пошагали за ним. Сообразительный был мужик Устин, два раза одно и то же говорить ему не приходилось.

Кильсей лоб морщил, толмача речь Шелихова. И где слов не хватало, что-то руками показывал и нет-нет — к алеутам обращался. Те соглашались, да и сами вступили в разговор. Засвистели птичьими голосами, подступили ближе к конягам. Лица разгорячились.

   — Вишь, Миша, — сказал ватажник в драной шапке, — наши-то тутошних понимают.

   — Эх, лапоть, — ответил Миша, — живут-то рядом. Знамо, им легче.

   — Ты-то соседскую жену тоже, видать, понимал, — хохотнули в толпе, — через плетень-то не лазил ли, когда сосед в отлучке?

   — Придержи язык, — окрысился первый, но вокруг уже засмеялись и смех покатился по берегу.

Кильсей недоумённо оглянулся на хохотавших ватажников, но смех был так заразителен, что он и сам засмеялся, а за ним и алеуты заулыбались.

Мужик, что смеха причиной стал, крутился посреди толпы, как будто его и впрямь на соседском плетне схватили за ногу.

   — Чаво, чаво всколготились, — таращил глаза, — пасти раззявили... Гы... гы... Смешно-то как... Ишь разбирает...

Глядя на него, мужики ещё пуще ржали. Коняги смотрели, смотрели на хохочущую толпу, и случилось то, чего Шелихов и не ждал, но желал всей душой. Улыбкой вдруг осветилось лицо одного из коняг, потом другого, и дольше всех крепившийся старший из хасхаков неожиданно подобрел глазами, а затем и у него губы дрогнули и растянулись в улыбке.

У галиотов закричали:

   — Расступись! Расступись!

   — Дорогу, дорогу дай!

Ватажники расступились, и к конягам вышла Наталья Алексеевна. Спина прямая, платье красное, на голове кика[8] рогатая, в руках блюдо медное, чищеное. На подносе стеклянные бусы яркой горой. Бусы — известное дело — любимое украшение алеутов и коняг. Подошла Наталья Алексеевна степенно, остановилась рядом с Шелиховым и поклонилась достойно конягам. На лице у неё приятная улыбка, глаза сияют приветом. И не захочешь, а улыбнёшься в ответ и поклонишься.

И каким бы ты человеком ни был, с каких бы далёких островов ни вышел, а только, глянув, скажешь или подумаешь: «Вот баба — так баба. Для любого человека счастье».

Григорий Иванович брал бусы вязками с подноса и щедро хасхаков одаривал со словами ласковыми. А к старшему из хасхаков подойдя, отдал и блюдо, горящее нестерпимым блеском. Увидел — глаза у него сверкнули добро.

Тут Устин подлетел.

   — Всё готово, — сказал, — котлы кипят. — Рожа у него в саже — старался уж, видно, очень, — но довольная. — В лучшем виде, — шепнул Григорию Ивановичу, — всё представили.

Хасхаков повели к кострам.

Всё, чем только была богата ватага, Устин с молодцами разложил у костра. Тут и мясо вяленое, что сохраняли для хорошего случая, и рыба солёная, и морошка, голубица, брусника из последних запасов и самые лучшие из тех, что оставались, сухари рыжей горушкой. В котлах, булькая, варилась солонина с колбой, и дух шёл от котлов крепкий, чесночный, аж слюна во рту набегала.

   — Садитесь, гости дорогие, — сказал Григорий Иванович и широко рукой повёл, приглашая...

Через два дня Самойлов толкал поутру Григория Ивановича:

   — Вставай, вставай! Ну же, ну...

Добудиться было трудно. Накануне разгружали галиоты и начертоломились до последней крайности. Григорий Иванович сильно ноги побил на прибрежных камнях и сейчас только мычал во сне, но не просыпался. Тянул на себя меховую полсть.

Самойлов, обозлясь, тряхнул его всерьёз: