— Вставай же, вставай!

Тот повернулся на бок, сбросил ноги с рундука. Волосы на голове торчали колом. Со сна спросил хрипло:

   — Чего тебе?

   — Выйди, посмотри — какие к нам гости.

В каюте было темновато. В бортовое оконце, забранное слюдой, под частой решёткой, едва пробивался свет.

Шелихов башкой помотал, встал. Охнул. Потёр щиколотки, морщась.

   — Что ещё за гости? — ответил недовольно, но пошёл вслед за Самойловым из кубрика.

Вышли на палубу. В глаза ударило поднимающееся из-за моря солнце. Плеснуло в лицо утренним знобким ветром.

Галиот чуть покачивало на воде. День обещал быть ветреным. Шелихов встряхнулся, как собака, всем телом и уже бойко застучал каблуками по влажной от росы и тумана палубе.

   — Что за гости? — переспросил озабоченно.

   — Увидишь, — неопределённо ответил Самойлов, пряча улыбку в поднятом воротнике.

Шелихов вытянул шею. Увидел на берегу яркие одежды коняг, смуглые лица. Народу у сходен стояло с полсотни — не меньше. Шелихов озабоченно оглянулся на Самойлова, но тот по-прежнему помалкивал. Только губы морщил.

Шелихов сбежал на галечный берег. Навстречу шагнул знакомый хасхак. Залопотал что-то непонятное. Из-за плеча его посунулся Кильсей. Сказал, довольно щурясь:

   — Вот, Григорий Иванович, детишек своих привели.

   — Детишек? — переспросил Шелихов удивлённо и увидел, что за хасхаком жмутся к берегу десятка два подростков. Глазёнки в узких разрезах бойкие, белозубые ребятки, плотные. — Зачем детишек-то? — с недоумением спросил снова. — На кой ляд они нам?

Хасхак затараторил что-то быстро-быстро.

Кильсей тоже заспешил, перетолмачивая:

   — Так у них заведено. Ежели в дружбе с нами состоять будут, то детишки их — аманатами здесь таких называют — у нас жить повинны.

Григорий Иванович оглядел ребятишек и вдруг подхватил одного на руки. Подкинул вверх. Тот засмеялся, показал зубёнки. Закрутил головой на тонюсенькой шее. Григорий Иванович поставил мальчика на гальку, заглянул с любопытством в лицо. Глаза мальца смотрели смело и весело.

Вокруг стояли ватажники и с интересом разглядывали коняжских мальчишек. А кто-то уж из рукава и рыбу вяленую им совал: на, мол, на, попробуй нашей рыбки.

   — Смотри, — говорил Устин, — берёт. Молодец. Грызи её, грызи.

Голос у него был умильный и рожа радостная.

   — Ребята, — перебил его другой из ватажников, — а хлопчики-то ладные, совсем как наши.

   — А что ты думал, они из другого теста? — возразил третий. — Бабы небось рожают.

И видно было, что соскучились мужики по бабам, да и по ребятишкам загрустили. На лицах — думка. А оно и верно — задумаешься: третий год в семьях не были. Легко ли?

Шелихов мальчонку и так и этак за плечи повернул, ущипнул за щёку, сказал, обращаясь к Самойлову:

   — А ведь это зело здорово, что они ребятишек к нам привели. Учить их будем языку русскому, грамматике, счёту и делу морскому. Мальцы эти через три-четыре года нашей опорой будут. — И как это у него всегда было — загорелся этой мыслью, даже лицо раскраснелось. Нос морщился. — А? Согласен? Тебя да Измайлова, Бочарова с Олесовым определим их наукам учить. Так и сделаем, — ещё больше заторопился, — посмотришь — замечательное дело выйдет.

И опять подхватил мальчонку и высоко подкинул вверх. Тот завизжал от удовольствия.

Коняги смотрели на Шелихова улыбаясь. Щерили зубы.

Ватажники заголтели разом:

   — Смышлёные мальцы... Хлопчики хорошие...

С этого дня коняги к русской ватаге прибились крепко. Недалеко от ватажьего стана, в соседней бухте, устроили стойбище. И не было дня, чтобы в русское поселение не приходили. Придут, встанут, смотрят. В узких разрезах глаза наливались интересом. Многое им очень уж любопытно было.

«Вжик, вжик», — пила поёт, разваливая ствол добрый на плахи, и коняги языками щёлкают, пилу осторожно, как чудо неведомое, пальцами трогают. Плахи готовые разглядывают с изумлением.

У них, чтобы плаху выделать, требовались годы. Железным скребком плаху от ствола отделяли. Канавку в стволе пробьёт коняг и скоблит день за днём, месяц за месяцем. Плахи ценились у них пуще драгоценного меха. А тут на тебе: полосу железную люди за рукоятки водят, и она хищными зубами вгрызается в дерево, опилки летят, и оглянуться не успеешь — отваливается плаха. Да ровная, гладкая, во всю длину ствола срезанная. Это ли не диво?

Коняги сядут вокруг на корточки и по-своему переговариваются:

   — Сю-сю, сю-сю...

Качают головами. Водят пальцами по сложному рисунку дерева, пересыпают из ладони в ладонь пахучие опилки. И опять своё:

   — Сю-сю, сю-сю...

В глазах удивление великое и даже страх. Кое-кто наладился было их гнать: что-де, мол, сидят глаза пялят. И как-де понять ещё, хорош ли глаз этот? Сомневались мужики.

Но на таких свои же и шикали:

   — Молчи, дура, ежели не разумеешь. Эти люди нам ещё великой помощью станут.

Об этом же изо дня в день Шелихов сам говорил, и мужики из тех, что умом поострей, его хорошо понимали.

То там, то здесь, видел Григорий Иванович, к конягам Степан присядет, Устин, Кильсей или кто другой. Что-то показывают: топор ли, рубанок, пилу или какой иной инструмент.

Смеются.

Исподволь коняги приохотились к работе и уже вместе с ватажниками и лес валить ходили, и сплавляли его, и землю копали, и клали избы и стены крепостцы. А на охоте так и не сыщешь их лучше. Шелихов уж и отряжал за зверем ватажки в два-три своих работных да в два-три десятка коняг. Добычу делили честно. За этим Григорий Иванович сам следил. А зверя брали так много, что к построенному поперву обширному амбару для мехов пришлось дважды прирубы делать. Меха были из лучших. С плотной мездрой, высоким, густым ворсом, редкой красоты окраски и блеска. Богатые меха, те, что на большой земле шли за самую лучшую цену. Такой мех необыкновенно носок, и лёгок, хотя ты и пальцем подшёрсток не разберёшь. Плотен подшёрсток, волосок к волоску стоит. Не проковыряешь.

Голиков, шкуру песцовую потряхивая на руке, дул в мех, говорил, блестя глазами:

   — А? Григорий Иванович... Золото, чистое золото.

Разговаривали в амбаре. Рядами вдоль стен висели шкуры. На что ватажники к мехам привычны были, а и то зайдёт в амбар иной, глянет и изумится:

   — Смотри, братцы, что наворочали.

Да оно и не странно. Такого и в самых богатых иркутских амбарах не увидишь, а они славятся на всю Россию.

Григорий Иванович слушал Голикова вполуха. Поглядывал в прорубное окно.

Шла к концу вторая зимовка на Кадьяке. В оконце ветер порошил снегом. Подвывал протяжно. А снег — жёсткий, колючий. Нехороший снег. В нём и нога вязнет, как в болоте, и лица он охотникам режет до крови, выхлёстывает глаза.

Мимо амбара с двумя бадьями шёл ватажник. Скользил лаптями по наледи. Полы армяка зло рвал ветер. Лица мужика не разобрать. Но видно было и по спине — здоровенный шагал человек. С бадей сбивало пар, сваливало вниз.

«В свинарник, наверное, — подумал Шелихов, — пойло тянет».

Мужик шагнёт — остановится, опять шагнёт раз-другой и вновь бадьи поставит на обледенелую тропку. Согнёт плечи, стоит, дышит тяжко. Под армяком бока ходят.

Слабели здоровьем ватажники, и это больше всего беспокоило Григория Ивановича. Казалось, и мяса у ватаги достаточно, и рыба есть. Но вот с овощами прогадали. Надо было побольше заготовить, а так хватило только до половины зимы. Уж Григорий Иванович не знал, как и ругать себя. Но ватажники на огороды смотрели как на баловство, и Шелихов переломить этого не смог. А вона как овощи-то показали себя. Пока была капуста квашеная, репа да брюква, морковь — ни один ватажник не болел, а как кончились запасы — ватажники начали таять.

Шелихов приглядывался: что местные-то люди едят? Почему их хворь не берёт? Ели вроде всё то же — рыбу да мясо. И то впроголодь, ежели охота или рыбалка не удавалась. Ели, правда, и рыбу и мясо сырыми. Но русскому-то человеку сырая эта пища и в горло не шла. От нужды, бывало, конечно, на охоте мужик и сырого поест. А так каждый день кого заставишь? Да и нужно ли было заставлять? Кто знал.