— Ать, два! Ать, два!

Неразумен солдат, привяжи ему сенца да соломки к ногам и по-другому командуй:

   — Сено, солома! Сено, солома!

Научится. Мужик только с виду глуп, а так голова ничего у него. Других не хуже. Ещё может и вперёд забежать.

Да таких генералов, вечных вояк, никто, почитай, и не знает. Сидят они на дальних окраинах и своё делают молча. Солдат артикулам учат, крепости строят, блюдут рубежи державы. Им и этого достаточно.

Есть другие генералы — стоящие поближе к дворцу. Вот таким в душу загляни — и черноты увидишь немало. «А оно почему бы черноте и не быть, — думал Иван Варфоломеевич, — ежели и сам царский двор баловать начал».

И заметил верно. Куда уж далеко ходить: Петра III — супруга правящей императрицы — гвардейские офицеры насмерть затоптали. Приладились было душить, но он вырвался, тут его и каблучками, каблучками, пока не отдал душу.

Иван Васильевич походя своего сына, наследника престола, зашиб посохом насмерть. Не вовремя сынок-то вошёл к нему в залу, ну и взъярился царь и, конечно, хватил царским жезлом по головке сыновьей. Что уж там: царь оно и есть царь. Не входи, когда не надобно. А жезл, что тяжкая дубина разбойничья, голову и проломил. Позже, правда, говорят предания, царь шибко горевал. В монастырь хотел уйти, покрывшись иноческой скуфьёй, но почему-то не ушёл.

Но Иван Васильевич — старина, забытая давно. Вот уж Бирона, при котором Якоби и вступил в русскую службу, — всесильного человека, десяток лет вершившего дела России, в Петропавловскую крепость, в сырой равелин сунули, а позже на простой телеге в Пелым отправили.

И дальше, дальше можно было во множестве сыскать примеры. На это и так вопрос следовало задать: что ж, ежели Божьи помазанники не щадили никого, за власть борясь, с генералов-то, стоящих к трону близко, какой спрос? Им одно и осталось — то тому, то другому, то всем вместе друг другу в глотку вцепляться. Вот и чернота в душах. Какие уж там солдаты, крепости, рубежи державы святые? Здесь бы урвать поболее...

Иван Варфоломеевич тяжёлое лицо крепкой ладонью потёр, поправил букли парика. Подумал: хорошие для него времена были в дни властвования Эрнста Иоганна Бирона. Дни восхождения по лестнице успеха. И вдруг Эрнста — в холодный Пелым.

В те годы хвостом вильнул Якоби, вглубь ушёл, и, может, другой и не вынырнул бы, но он не таков был. Нашёл лазейку — не без черноты, конечно, пришлось — и опять выбрался на поверхность. При покойном Петре III большую силу стал забирать. Дворец в Питербурхе имел не из худших. Не чета жалкому родовому замку в Курляндии, откуда вышел Иван Варфоломеевич. Сырой был отцовский замок — каменный мешок, по мрачным коридорам которого бегали рыжие, лохматые крысы с отвратительными мокрыми хвостами. Нет, русские мастера умели строить! Высокие залы, стройные колонны, окна во всю стену. Можно только удивляться, как серые мужики создавали такую красоту. Мужики... Тысячей рабов владел он, но другие наперёд выскочили. Началось царствование Екатерины, и понял Иван Варфоломеевич — нырнуть вновь надо в глубину, где течение потише, где коней не так гонят. Выпросил место губернаторское в Иркутске. Далековато от столицы, но неголодное местечко, и отсюда скакнуть можно при случае высоко.

«Скакнуть, — подумал Иван Варфоломеевич, — легко сказать». Глаза поднял от стола. Двинул морщинистой кожей на лбу. Лакеи подтянулись. Однако генерал опять опустил глаза. Помнил он, как речь произнёс перед купчишками о торговле. Надвое толковать её можно было. Не знал тогда генерал, откуда ветер дует, и речь его была соответственная: как хочешь, так и понимай. А сейчас верный человечек — у каждого губернатора такой должен быть — подсказал, что-де, мол, многие в Питербурхе заговорили о востоке. Заговорили...

Политика — многодумное дело — ведомо было генералу, как и то, что здесь, кто кого опередит, тот и сверху.

Иван Варфоломеевич подумал и решил, что время пришло в губернии проявить власть и громко о том сказать.

Обличители особливо выделялись из крикунов — знал генерал.

Крикнет такой:

   — Воры! Воры!

Человек смирный так и отшатнётся к стене. Ручонки растопырит, опираясь на кирпичики. Другой тоже к стенке припадёт. И крикун сразу убьёт двух зайцев. Наверное, скажут: «Вот дерзает!» И второе: «О ворах кричит — значит, сам не вор. Воровство ему душу рвёт». И в ладони, от стены отойдя, заплещут. «Ура, — дескать. — Ура герою!» Ну и орден на грудь.

Прикинув так, генерал начал искать вора. Да такого, чтобы видно было всем. А что искать-то: вот он — Козлов-Угренин. Из воров вор. Генерал его и задел по головке. Надул щёки, багровой кровью налился и закричал:

   — Под суд! Законы империи и денно и нощно охранять надо!

Оглянулся: слышат ли в Питербурхе, как он бдит? А чтобы голос его лучше дошёл до высокого слуха, донос срочно настрочил. Человечку надёжному послал словцо. Со словцом, конечно, сибирского маслица в горшочке и с ним золотишко там, рухлядишку меховую. Маслице-то — ещё неизвестно, смажет ли горло, чтобы голос явственно прорезался, ну а насчёт золотишка давно ведомо, что оно — жёлтенькое — как ничто иное голос укрепляет и большую придаёт ему силу. Резонанс особый в голосе — при жёлтеньком-то — появляется, чарующие нотки и вместе с тем прямо-таки неожиданные властность, объем, смелость.

Хлопнув Козлова-Угренина по башке, генерал затих, ожидая — что из этого выйдет? Генеральская выдержка в таком ожидании нужна и мудрость тоже генеральская.

...В зал внесли свечи.

В костре сучья потрескивали, шипели. Угольки падали в снег. Плохо разгорался костёр, а иззябли донельзя. Шелихов скрюченными, неслушающимися пальцами осторожненько подбрасывал веточки в огонь. Вот-вот, ждал, вспыхнет жаркое пламя, и тогда уж можно будет присесть к огню и обогреться. Кухлянка на спине у него топорщилась ледяным коробом.

Степан, слышно было, неподалёку орудовал топором. Тюкал по мёрзлым елям. Стук топора разносился далеко в мёртвой тишине заснеженной тайги.

Собаки, голодные после перехода, лезли к огню. Грызлись, скулили. Кормить надо было собак, но Григорий Иванович прежде хотел разжечь костёр.

Собаками разжились перед самым снегом, продав коней охотничьей ватаге. Те шли на юг Камчатки, и кони были им сподручнее. Собаки ничего себе — кормленые, в теле.

Наконец огонь хорошо взялся, въелся в сучья, налился белым жарким цветом.

По хрусткому снегу подошёл Степан. Сбросил с рук охапку сучьев. Бородёнка была у него в сосульках. В инее. Ободрав сосульки, сказал:

   — Жмёт мороз-то, Григорий Иванович. Ух, жмёт!

Наклонился к костру, протянул руки к огню.

Шелихов шагнул к нартам. Торопился накормить собак. Знал: собаки — вся надежда.

Свора сунулась за ним.

Шелихов отогнал собак от нарт и развязал мешок с юколой[10]. Топором рубил рыбин пополам и бросал каждой собаке кусок. Следил, чтобы досталось всем. Вожаку швырнул рыбину целиком. Тот, лязгнув зубами, схватил юколу и отпрянул в сторону. Лёг. Вожак был хорош. С крупной, массивной головой, широкой грудью, с пушистым, большим, как правило, хвостом.

Мохнатые, мощные лапы вожака необыкновенно высоки для ездовой собаки, и потому идти ему, даже по глубокому снегу, легко.

Шелихов подумал, что надо бы получше собак накормить, измотались, но, взглянув на пустеющий мешок, решил — хватит.

Собаки разбежались вокруг костра и с рычанием грызли мороженую, крепкую, как камень, рыбу.

Шелихов завязал мешок с юколой, достал припрятанных в передке нарт настрелянных днём куропаток. Три белых комочка. Присел к костру и начал навешивать над огнём туго набитый снегом котёл.

Делал всё это он без видимых усилий, как делал и каждый вечер, хотя бы и устав до того, что впору лечь в снег у костра и лежать без движений. Но этого-то он и не позволял себе.

Григорий Иванович знал — раз так ляжет человек, не напившись горячего кипятка и не съев чего-нибудь, два, а на третий не встанет. Это был закон тайги. Отсюда выходил только тот, кто умел переломить немощь.