Степан, по-прежнему в отдалении, тюкал топором по мёрзлому дереву. Вода в котле закипела, и Григорий Иванович — одну за одной — сунул в кипящую воду мороженых куропаток. Затем, обив мокрых птиц об унты, сел и начал общипывать перья.

Всё тело ныло до боли, но Шелихов как будто не замечал этого. Жёсткие перья куропаток скользили в одеревеневших пальцах, однако он настойчиво рвал и рвал их, пока не ощипал птиц. Затем ножом развалил тушки пополам и выковырял смёрзшиеся внутренности. Свистнул вожаку и, когда тот подбежал, виляя хвостом и блестя глазами, кинул ему розовые кусочки. Три раза швырял он лакомство собаке, и три раза вожак взмывал в воздух, на лету схватывал подачку, проглатывал не жуя.

Остальные собаки, сгрудившись вокруг вожака, лишь жадно поглядывая, стояли и молча и неподвижно, будто понимая, что эту дополнительную порцию вожак заслужил, так как идёт первым в упряжке и ему приходится труднее других.

Григорий Иванович опустил куропаток в котёл и мог наконец присесть и расслабить усталое тело, но он и сейчас этого не сделал. А сняв толстую меховую кухлянку и оставшись только в мягкой рубашке из пыжика, тщательно выколотил палкой кухлянку и куколь и повесил возле костра. Так же тщательно разлапистой еловой веткой выколотил меховые штаны и унты, а затем даже снял унты и, стащив с ног меховые чулки, выворотил их наизнанку, осмотрел, выбил о колено и только после этого, надев вновь, натянул унты.

Подошёл Степан, с трудом волоча за собой две только что сваленные здоровенные ели.

Шелихов уступил ему место у костра и заставил снять и выколотить кухлянку, меховые штаны и унты.

Пока Степан возился со своей одеждой, Григорий Иванович, взяв топор, изрубил ели и сложил поленья возле костра с подветренной стороны — так, чтобы, проснувшись, удобно было без особых усилий взять полено и подбросить в огонь.

Из котла начала выбрасываться на огонь пена. Разворошив костёр, Шелихов убавил пламя и, принеся с нарт мешочек с сушёной колбой, бросил в кипящую воду горсть кореньев. От котла пахнуло чесночным духом, так что голодные желудки заныли.

Снял котёл, поставил на постланную у костра хвою. Торопясь и обжигаясь, они начали хлебать пахнущую смольём и дымом похлёбку.

После тяжёлого, многовёрстного перехода первые глотки горячей похлёбки вливались в желудки с ноющей болью, но уже через минуту боль ушла, и каждая ложка пахучей жидкости прибавляла сил. Но вот ложки всё медленнее и медленнее тянулись к котлу, а тела едоков наливались сонливостью, валящей с ног усталостью, желанием откинуться головой на мягкую хвою и закрыть глаза.

   — Всё, — сказал Степан и стукнул ложкой о край котла. Лицо у него было залито блестевшим в свете костра потом.

«Хорошо, — подумал, глядя на Степана, Шелихов, — теперь его прогреет до костей». Сказал:

   — Ложись, ложись. Спи.

Степан натянул на голову куколь так, что он закрыл всё лицо, и растянулся на хвое подле костра.

Шелихов убрал котёл, накрыв плотно ветками ели и придавив поленьями, чтобы не добрались до остатков похлёбки собаки, подтянул ближе к костру нарты и только после того, так же, как и Степан, накинул на голову куколь и лёг тут же у огня.

Последнее, что он услышал, прежде чем забыться во сне, был сухой, громкий, как выстрел, щелчок. Медленно, медленно в голове родилась мысль: «Мороз крепчает. Деревья рвёт».

Нарты шли всё медленнее и медленнее, глубже и глубже зарывались в снег. Собаки тянули из последних сил. Вожак, останавливаясь, скалил белые зубы, рычал на упряжку, но собаки были так измучены, что и грозный рык их поднимал с трудом.

Несколько дней назад Шелихов поутру начал было укладывать в нарты немудрёный скарб и вдруг упал в снег. Степан подскочил к нему. У Григория Ивановича, как у неживого, рука откинулась в сторону.

   — Иваныч, Иваныч! — тряхнул его Степан.

Но тот молчал. Потом застонал, с трудом подтянул руку и полез под кухлянку.

Степан подтащил Шелихова к костру, уложил на лапник. Подсунул под голову поболее ветвей, чтобы было выше. Разживил костёр, согрел воды, поднёс кружку к губам. И всё спехом, спехом. Шелихов с трудом проглотил горячее. Лицо начало розоветь. А рука всё тянулась, тянулась к груди, словно бы чувствовал он, что навалился на него тяжкий груз, а ему хотелось спихнуть его с себя, отбросить. Чувствовал, что только тогда можно будет вздохнуть всей грудью и боль, рвущая под горлом, пройдёт. Наконец дотянулась рука до груди, вцепилась ногтями в мех.

Степан, желая пособить, хотел было кухлянку с Шелихова стащить, но тот разжал губы и внятно сказал:

   — Не надо.

   — Что ты, что ты, — склонившись к нему, заговорил торопливо Степан, — пужаешь меня? Сейчас полегчает... — Бородёнка у него тряслась. — Подожди, кухляночку-то сброшу, воздуху возьмёшь в себя...

   — Не надо, — ещё раз твёрдо сказал Шелихов. Немигающие его глаза, странно прозрачные, пристально уставились на Степана. Но вдруг выпуклые мышцы по краям рта дрогнули, и он сказал: — Воды, воды горячей.

Степан черпнул из котла полную кружку, поднёс к губам Шелихова.

Шелихов глотнул воду, стуча зубами о край кружки. Наконец отсунул от себя кружку, откинулся. Сказал через малое время:

   — Легче стало. Посади меня.

Степан, суетясь, поднял тяжёлое, кренящееся на сторону тело, подвинул к ели, опер спиной о ствол. Обрывая кухлянкой кору, Шелихов поёрзал, устраиваясь поудобнее, вздохнул, и только сейчас глаза его ожили. Исчезла пугающая прозрачность, и глаза налились цветом. — Ух, — передохнул он, — ну, вроде бы отвалило... — Качнул головой. — Отвалило.

Ни тог день, ни следующий и ещё три дня не трогались с места. Степан нарубил дров и палил костёр вовсю, надеясь, что тепло поднимет Шелихова. Собаки, скуля и повизгивая, с озабоченностью поглядывали на хозяев. Вожак несколько раз подходил к нартам и, вопросительно взглядывая на хлопотавшего у костра Степана, недовольно рычал.

К вечеру последнего дня стоянки Степан изрубил оставшуюся юколу и раздал собакам. Для Шелихова и себя сварил в котле двух подстреленных недалеко от лагеря белок. Варил и думал, отвернувшись от Григория Ивановича хмурым лицом: «Что завтра-то будет, чем собак кормить? Да и что сами жрать будем?» Но о тревоге своей не сказал ни слова.

Шелихов сам заговорил о том, о чём думали и молчали оба все эти долгие дни.

   — Плохо дело, — сказал он, не пряча лица, — плохо, Степан.

Посмотрел в огонь.

Степан насторожился.

   — Ты, — спросил Шелихов, — когда за белкой ходил, следы хоть какие-нибудь видел?

   — Нет, — ответил Степан, — я уж и сам во все глаза зверя выглядывал... Нам бы сейчас оленя завалить...

Шелихов перебил жёстко:

   — Оленя сейчас на побережье нет. Ему здесь делать нечего. Он в горы ушёл, там ветра потише и снега поменьше.

Помолчали.

   — Не охотник ты, — сказал Григорий Иванович, — да и я хорош, не приучил тебя. Ну, да теперь об этом что говорить.

   — Да я в степи ходил за сайгой, за дрохвой.

   — То в степи, — хмуро возразил Шелихов, — там другое.

Неприветливо оглянул лагерь. У костра лежали собаки, прикрыв хвостами носы, пустые нарты торчали стоймя в снегу, а дальше — тайга. Отяжелённые снегом ели вздымались в низкое небо, плотно, стеной подступая к стоянке. «Вёрст двести пятьдесят — триста до Охотска, — подумал, — и вот этих-то пяти дней, что лежу колодой, не хватило».

   — Ладно, — сказал твёрдо, — завтра выступаем.

Степан вскинул голову, обеспокоенно спросил:

   — А ты-то как?

   — Поднимусь. Нельзя тянуть. Собаки без жратвы ослабнут.

Разговор на этом закончили. Более не о чем было говорить.

Наутро, чуть свет, выступили. И вот сани ныряли, ныряли по глубокому снегу, как лодка по неспокойной воде. Впереди шёл Степан, опустив плечи, тропил дорогу. Григорий Иванович тянулся за нартами. Еле вытягивал ноги из снега. И снег-то, казалось, стал другим. Схватывал за унты, как болотная непроходимая грязь, нависал пудовой тяжестью. Григорий Иванович дышал открытым ртом, и перед лицом бился клуб горячего пара, застил глаза радужными кругами.