— Результатом, — сказал Воронцов, — я более чем доволен.

Счастливо найденная мысль вызвала самый живой отклик и у господина Пиля, и у наших отважных купцов, мужественно штурмующих твердыни матёрой земли Америки.

Безбородко теперь стоял лицом к графу, и интерес был явно выражен в глазах секретаря императрицы.

   — Необходимо ускорить подготовку сего документа, — настоятельно продолжил граф, — так как непосредственное ознакомление с положением пушных промыслов на островах и на самой матёрой земле показывает, к величайшему огорчению нашему, их скоротечное истощение. Иностранные промышленники, подобно саранче, опустошают российские угодья. И то, что казалось недавно неисчерпаемым источником, ныне пусто. Более того, пираты под различными флагами нападают на русские поселения и угрожают целостности их жилищ и даже самой жизни россиян. Среди русских есть жертвы. Сжигаются и российские крепостцы. Я могу продолжать?

   — Не затрудняйте себя, граф, — остановил Воронцова секретарь императрицы. — То, что вы сообщили, чрезвычайно взволновало меня, и я готов совместно с вами приступить к подготовке оговорённого документа.

Безбородко поклонился и вышагнул из-за шторы. Воронцов поспешил следом. Лицом к лицу они столкнулись с императрицей.

   — Месье Безбородко, граф, — воркующе пропела Екатерина, — на весёлом пиру столь озабоченные лица? Вас не веселят дамы?

Императрица воздушно взмахнула рукой и погрозила розовым пальчиком.

   — Нет, нет, — сказала она, — я не приму никаких извинений. Веселиться извольте.

И хотя губы императрицы цвели улыбкой, глаза были внимательны и насторожены, как, впрочем, они были внимательны и насторожены всегда, хотя этого и не замечали многие. В глаза всесильных, как и на солнце, не глядят. Опасно. Взгляд царственный и ослепить может.

   — Ваше величество, — низко склонил голову Безбородко.

   — Ваше величество, — эхом повторил Воронцов.

На галиоте «Три Святителя» были поставлены все штормовые паруса, но перегруженное, осевшее в воду выше ватерлинии судно не могло взбежать на волну. Ветер срывал паруса, и они лоскутьями бились на мачте. Галиот терял управление.

С палубы было смыто всё, хотя капитан и распорядился принайтовить грузы в две нитки. Шторм крепчал.

Когда галиот первый раз ударило о камни, капитан Бочаров, приказав привязать себя к рубке, велел спустить байдары и команде уходить к берегу. Но сойти в байдары команда не успела. Галиот подняло на волну в другой раз, он сел на скалы всем днищем и завалился набок. С грохотом, обрывая звенящие, как струны, ванты, рухнули мачты. Волна хлынула через борт, подминая под себя, закручивая в пене водоворотов людей, обломки байдар, брусья разваливающихся палубных надстроек. Мелькнуло чьё-то разбитое в кровь, искажённое ужасом, лицо, поднятые растопыренные руки. Вот тебе и мореходное счастье: деревянный пирог, начинка мясная!

Капитана вместе с рубкой швырнуло далеко за камни. В ушах ещё стоял страшный треск разламывающегося судна, когда его окунуло с головой в волну и всё для него померкло.

Очнулся он на берегу. Бочарова удержал на плаву и спас брус рубки, к которому он был накрепко привязан. Первыми ощущениями капитана были саднящая боль в груди да едкое жжение в горле. Как и сколько его мотало в море, было неведомо.

Бочаров со стоном повернул голову и увидел на гальке с удивлением таращившегося на него столбиками глаз крабика. Тот недовольно пошевелил широко разведёнными клешнями и боком, боком, суетливо побежал в сторону. Бочаров отметил: одна клешня у крабика меньше другой — и понял, что жив. Он попытался встать, но брус не дал и пошевельнуться. Капитан завёл руки за спину и нащупал концы каната. Разбитые в кровь пальцы пробежали по тугим узлам, пытаясь раздёрнуть петли, но концы были размочалены, размолочены о гальку, и выскальзывали из рук. Бочаров с болью поводил плечами, стараясь разогреть, размять занемевшие мышцы, и вновь ощупал узлы, отыскивая слабую петлю. Но ему и на этот раз не удалось растянуть концы. Бочаров лежал на гальке навзничь, плашмя, словно распятый на кресте, камни не позволяли подсунуть ладони под брус. Он подтянул ноги и, упираясь затылком, попытался, выгнувшись дугой, приподнять брус, но и из этого ничего не вышло. Ослабев, капитан рухнул спиной на загремевшую гальку и в изнеможении минуту или две пролежал, не двигаясь. В сознание вползла тревога. Он был словно в капкане.

Бочаров ощупал гальку и почувствовал, что она смерзается под ветром, затягивается жёсткой, режущей корочкой льда. «Надо встать, — подумал он, — встать, чего бы это ни стоило».

Он подобрал ноги, упёрся каблуками и рванулся вперёд. Но брус был слишком тяжёл. Напрягшись каждой мышцей, Бочаров рванулся и, оторвав спину от гальки, сел. Брус даже бросил его вперёд, и капитан лбом ударился о поднятые колени.

Прошла минута, две, час? Бочаров не знал, сколько просидел вот так, согнувшись и упёршись лбом в судорожно подергивающиеся от напряжения колени. В голове звенело, и странная тяжесть глухотой заваливала уши. Постепенно звон унялся и глухота отошла. Бочаров вновь услышал шум моря, почувствовал груз за плечами. Он приноровился подошвами к гальке и рывком поднялся на ноги. Брус качнул его, но капитан устоял на ногах. Осторожно, так, чтобы не нарушить равновесия, он повернул голову в одну, потом в другую сторону. Слева и справа расстилалась галечная прибойная полоса. Пустынная, безлюдная, бесконечная. «Не может быть, — подумал Бочаров, — чтобы я спасся один. Не может такого быть!» Он не хотел, не мог в это поверить.

   — Не может быть, — сказал он вслух, как ежели бы его кто-нибудь мог услышать.

Ураган стих. На море лишь слабые волны завивались барашками. Но ветер всё же был, и ветер злой. Капитан по давнему опыту знал, что в это время года за штормом идут снег и холода. Пока Бочаров бился на гальке с брусом, он не чувствовал ветра, но сейчас, поднявшись, он сразу же продрог в мокрой, быстро смерзающейся на ветру одежде. «Надо идти, — решил капитан, — а то замёрзну». Он поправил за плечами брус и шагнул по звонкой гальке.

Григорию Ивановичу приснился старый солдат, которому он перед походом на Кадьяк подарил трубочку. Солдат выступил из клубящейся страшным туманом дали и сказал, собрав лицо морщинами: «Торопись, Григорий Иванович, торопись, милок».

Сказал добро. Не пугал, нет. Но с болью, словно боясь, что не успеет Григорий Иванович и тогда будет худо.

«Так ты же неживой, солдат, — удивился во сне Шелихов. — Похоронили тебя. Я и землицу на гроб бросил». Солдат ближе подступил. Отчётливо стали видны пуговицы на мундире и погон на плече. Один. Второго вроде не было. Что-то заслоняло фигуру солдата, вспучивалось вокруг шапками облаков или струями замутнённой воды.

«Это так, это так, — ответил солдат с улыбкой, какой не бывает в жизни, столь странно рябила и морщинила она лицо, — я царю послужил. Послужил. А тебе поторапливаться надо». И лицо его закручинилось, тень нехорошая по нему пошла. Солдат вздохнул, вытащил из кармана подаренную трубочку и, придерживая её у губ, кивнул и исчез. И в третий раз, уже будто бы с расстояния неведомо большого, Григорий Иванович услышал: «Торопись, ох торопись!»

Всё смолкло. Туман, туман плыл перед глазами. Чудной, ни на что не похожий.

С тем Шелихов и проснулся. Слова солдата, как эхо, звучали в ушах.

В окна брезжил рассвет. Предзимний, неприветливый, с которым и просыпаться не хочется.

«Вот так сон, — подумал Григорий Иванович, — что же он насоветовал, старый дружок? Куда торопиться-то?» Кашлянул сдержанно и, повернувшись, увидел лежащую рядом жену. Наталья Алексеевна спала, дыша ровно и спокойно. Григорий Иванович осторожно, так, чтобы не разбудить её, поднялся и шагнул к окну. Лежать более не мог: сон озадачил.

В серой предутренней мгле вырисовывались крыши ближайших построек. В стекло клевала снежная крупа, заносившая крыши домов, колеи разбитого, разъезженного проулка за высоким забором. Через дорогу, осторожно, едва касаясь снежного покрова, перебирался кот. Молодой, знать, был, снег видел впервые.