Как раз такой прямой и ворчливый, особенно в последнее время, склад характера и подпортил служебную карьеру Генриха Кристиана. Впрочем, теперь это уже не имело никакого значения.
Шарфюрерина, цепко держа за локоть заключенную, подвела ее к эсэсовцам и вытянулась по стойке «смирно». Пельтцер велел ей проваливать и еще раз сам осмотрел новенькую.
Длинный полосатый халат с красным политическим треугольником на груди и номером, косынка на коротко остриженной голове. Что там надето под халатом, не разберешь. Не осталось ни единого признака женской фигуры. Лицо покраснело от холодного ветра. Побагровевшие кисти рук с тонкими пальцами беспрестанно потирают друг друга. Она кашляет, в ее глазах явственно видна болезнь. В них уже не осталось мольбы, совершенно неуместной в этом царстве холода и жестокости. В общем, обычное зрелище.
Пельтцер повернулся к старому знакомому.
— Я буду у себя.
Обоим эсэсовцам, одетым в кожаные пальто на меху, было невдомек, что здесь кто-то может мерзнуть.
Генрих Кристиан подошел к трясущейся от холода девушке и, скрипнув кожей перчатки, взял ее левой рукой за подбородок. Он приподнял ее голову и уставился прямо в глаза.
— Ты спала с моим сыном?
Эрна испуганно смотрела на хмурое лицо человека с алюминиевым черепом на черном околыше фуражки и не понимала, чего он хочет.
— С Петером Кристианом, — добавил он.
— С Петером? — прошептала она. — Вы отец Петера?
— Петера, Петера, — буркнул штурмбаннфюрер и, отпустив Эрну, отошел на два шага в сторону, встав к ней вполоборота.
В памяти Эрны возникла стена со скрещенными саблями, большим револьвером и фотографиями. Она пыталась вспомнить портрет мужественного колониального инспектора с «винчестером» на плече. Но все было зыбко. Только заломленная шляпа, полуголые негры, Килиманджаро…
— Мне было пятнадцать лет…
— А потом?
— Мы ни разу не встречались. И больше пяти лет ничего не знали друг о друге. — Она сделала шаг к эсэсовцу. — А где он сейчас?
Кристиан-старший повернул к Эрне свое грубое лицо и еще раз оглядел ее с ног до головы. «Долго не протянет».
— Отправляйся обратно.
Он отшвырнул сигарету и зашагал в сторону административных построек.
— Отдай мне ее, Курт, — говорил штурмбаннфюрер, окуная в стаканчик с коньяком обмусоленный кончик предложенной хозяином сигары. — Возьми взамен любого.
— Но…
— Любого, Курт!
— Но Генрих…
— Фрейслер мертв.
Штурмбаннфюрер, засунув сигару в рот, стал снимать с толстого пальца массивное кольцо с розовым камнем.
— Подожди, — протянул руку Пельтцер. — Я не крохобор, Генрих. Давай выпьем.
Они молча выпили по полному стаканчику коньяка, и Пельтцер, крякнув, брякнул рюмкой о стол.
— Ладно, завтра я отправлю ее к тебе. У меня как раз будет машина в ту сторону.
— Не ко мне, вот адрес. — Генрих Кристиан положил на стол небольшой листок. — Здесь ее встретит мой человек. Потом приезжай и забери любого.
В пять часов утра блокфюрерина тормошила Эрну, трясшуюся от холода даже во сне. Огромный барак, заполненный трехъярусными нарами с пятью сотнями женщин, девушек и совсем еще подростков кашлял, стонал и плакал предутренним сном, походившим более на бред тяжелобольного.
— Ну ты, вставай живо! На выход. Халат не надевать, чучело!
— Куда меня ведут?
— Тебе еще отчет дать? Пошла!
Эрну вытолкали в темноту, освещенную прожекторами лагерных вышек, впихнули в тюремный автобус с забитыми фанерой окнами, где уже находилось еще несколько женщин, и повезли. С трудом приходя в себя, она вдруг вспомнила вчерашнюю встречу с отцом Петера и решила, что это ночной бред. Ничего такого просто не могло быть.
— Папа, — заговорила она, когда автобус остановился у железнодорожного переезда, — а где мама? Вы отпустите нас с Мартином в Норвегию?
Автобус дернулся, и Эрна, повалившись вбок, упала на грязный мокрый пол, сильно разбив бровь. Женщины подняли ее и, прислонив к стенке, стали отирать кровь с лица.
— У нее жар, — сказала одна из них.
Когда Эрна открыла глаза, она увидела, что лежит на кровати в небольшой сумрачной комнате. Долго не могла сообразить, что это: общежитие в Ульме или одно из помещений Красного Креста — последнее время ей часто приходилось ночевать на работе. Или что-то другое. Одно она поняла сразу — это не их дом. Она попыталась подняться, но смогла только повернуть голову и разглядеть занавешенное окно. Оттуда, из-за окна, доносился далекий гул.
— Ну, слава богу, — услышала она голос, — долго же ты раздумывала, умереть или еще пожить.
В дверном проеме стояла женщина лет тридцати пяти — сорока Она прислонилась к косяку, держа в руках большую железную кружку, и с любопытством смотрела на девушку.
— Здравствуйте, — чуть слышно прошептала Эрна.
— Здравствуй, здравствуй.
Женщина прошла в комнату, поставила на столик у стены свою кружку и отдернула шторы. Стало немного светлее. Затем она придвинула к кровати стул и села рядом.
— Ну? — трогая ладонью лоб Эрны, спросила она. — Как ты?
Эрна снова попыталась приподняться, но, оторвав голову от подушек, вдруг начала понимать, что что-то не так. У нее совершенно не было сил. Она опять легла. Дотронулась рукой до своего лба и, наткнувшись на ежик коротких волос, провела ладонью по остриженной голове.
— Что со мной? Где я? Нас разбомбили? Я заболела?
— Да уж, заболела — это, милочка, не то слово. Ты целый месяц была без сознания. Сейчас принесу тебе судно — до туалета ты, судя по всему, не дойдешь. А потом будем что-нибудь кушать.
Женщина вышла. Эрна снова услыхала гул. Стекла в рамах легонько подрагивали. За окном был либо поздний вечер, либо только светало. Женщина вернулась, держа в руках больничное судно.
— Я не хочу, — смутилась Эрна. — Я встану, вы только мне немного помогите.
— Да лежи ты. — Женщина бесцеремонно откинула одеяло.
— Что это? — спросила Эрна, когда гул за окном стал сильнее и стекла снова мелко задребезжали.
— Берлин.
— Берлин?
— Ну да. Тут совсем близко. До Панкова километров тридцать. — Женщина посмотрела в сторону окна. — Сегодня уже третий налет.
— А… — Эрна запнулась. — Мы разве не в Мюнхене?
— Ты что, ничего не помнишь? На-ка попей отвар, — женщина протянула кружку с теплой жидкостью. — Есть тебе пока рано А что касается Мюнхена и всего остального, то это уж ты вспоминай как-нибудь сама. Я знаю только, что зовут тебя Эрна и что принесли тебя сюда месяц назад завернутой в лагерное одеяло. Принесли по распоряжению Кристиана. Уж не знаю, кем ты там ему приходишься.
— Кристиана?
— Да, Генриха Кристиана. Ты была без сознания и все время бредила. Генрих прислал врача и поручил мне быть при твоей персоне сиделкой. Кстати, можешь называть меня Изольдой.
Они некоторое время молчали.
— Да ты не переживай, — сказала женщина, поднимаясь и направляясь к двери, — все вспомнишь. Главное, что очухалась. Я бы на твоем месте уже раза три окочурилась, хотя мне-то уж никак нельзя. С моими грехами там, — она подняла палец вверх, — рассчитывать не на что.
Первое, что вспомнила Эрна, было лицо садистки-надсмотрщицы, избивавшей хлыстом на глазах у всего барака старуху. Они стояли тогда, почти пятьсот человек, и смотрели на экзекуцию. Потом надсмотрщица (их здесь называли «аузерками») подошла к Эрне и, подняв рукояткой хлыста ее подбородок, сказала, что завтра займется ею лично.
Цепляясь за это воспоминание, как за канат, Эрна потихоньку вытягивала себя из мрака амнезии. Она уже понимала, что с ней произошло что-то страшное. «Только бы это касалось меня одной, только бы все были живы…» Но вот она видит свежую могилу. Рядом стоит отец, и снег падает на его непокрытую голову. Несколько человек устанавливают небольшой деревянный крест со словами «Элеонора Августа Вангер». Это могила мамы. Рядом стоит заплаканная Мари. Мартина нет. И не потому, что он на фронте, его нет вообще.