В тот день Петеру пришла в голову еще одна мысль, одна из многих за последнее время: что, если написать точно такую же прокламацию (а лучше несколько) и повесить где-нибудь? Ее сразу обнаружат и… и решат, что у Эрны есть сообщники. Вместо того чтобы отвести от нее подозрение, он спровоцирует допросы «с пристрастием». Нет, это не годится…

XXVI

Im Namen des deutschen Volkes[55]

Эрна сидела на скамье подсудимых, отгороженная ото всех невысокой деревянной ширмой. Позади стояли двое полицейских в киверах и белых ремнях, перед нею над небольшим столиком сгорбился адвокат Глориус. Справа на подиуме за высоким судейским столом — три молодых человека в красном. Дальше — важного вида прокурор, беспрестанно поглядывавший на Эрну, перед судейским столом — секретарь, стенографисты. Где-то в зале находились ее отец и тетя Кларисса. Да, вот они, во втором ряду.

Накануне профессор Вангер вторично встречался с адвокатом. Две вещи ошеломили его: первая — Эрне грозит смертный приговор, вторая — судить ее будет Петер Кристиан.

С той самой первой минуты, когда он узнал об аресте дочери, Вангер понимал, что это очень серьезно и смертельно опасно. Ведь он знал о немецких лагерях и тюрьмах такое, чего простому обывателю знать не полагалось. Но чтобы за дурацкую листовку могли осудить сразу на смерть, этого он все-таки не предполагал.

— Таков приказ Фрейслера, — еще раз повторил Глориус.

— Но за что? Вспомните, ведь когда-то подобное обращения к канцлеру могло быть запросто опубликовано в оппозиционной прессе. Ведь в нем нет ни призыва к мятежу или перевороту, ни угроз или прямых оскорблений. Я понимаю, что времена изменились и появилась куча всяких законов, но не до такой же степени! Что вы, юристы, сделали с нашим правосудием, Глориус?

— То же, господин Вангер, что мы все сообща сделали с нашей страной. Каждый на своем месте. Вам, профессору университета, что, ни разу не пришлось поступиться принципами? Вы лично не заключали сделок с режимом? Вы ведь тоже в какой-то мере правовед, преподающий будущим юристам Римское право. Или оно уже не в чести? Если мне не изменяет память, Гай или Павел[56] ввели норму: «Мысли человека не подлежат наказанию». Сомневаюсь, что нынче она востребована. — Глориус вздохнул и продолжил уже более мягко: — Вот вам и ответ. Однако сейчас не время искать виновных. Да и поздно уже. Что касается инкриминируемых вашей дочери обвинений, то формально их не оспоришь. Поступая на работу в Немецкий Красный Крест, она давала клятву верности фюреру и канцлеру. Об этом есть запись в ее личном деле. Это вам по поводу измены. А саботаж…

— Что же делать? Может быть, сразу подготовить прошение?

На это вопрос можно было и не отвечать.

— Это суд высшей инстанции, профессор. Любая апелляция по его решению не только запрещена, но и наказуема.

…Эрна опустила глаза. Зачем она писала эти листовки?

Уж конечно, не для того, чтобы кого-то к чему-то призвать. Она прекрасно понимала, что люди пройдут мимо и единственное, чего она добьется, это разговоры по углам и на кухнях да беготня полицейских. Никто не остановится возле ее язвительной прокламации и не воскликнет: «А ведь и правда, черт возьми, обещал!»

Вспомнив рассказ Софи Шолль о примитивистах и их манере самовыражения, Эрна решила поначалу избрать именно такой стиль для своего протеста. Никаких рассуждений, никакой аргументации. Ведь еще кто-то из древних точно подметил: очевидное умаляется доказательствами. Свежевыпавший снег — белый. Начни аргументировать это утверждение, доказывать его с жаром и многословием, и рискуешь получить обратный результат: а так ли уж верно, что снег белый, если для того, чтобы убедить в этом, требуется столько умных слов?

Она написала: «ВО ВСЕМ ВИНОВАТ ГИТЛЕР!», повесила листок на стену и долго на него смотрела. Нет, в этой фразе чувствуется крик отчаяния. Это передастся читающим, и они придут к простому выводу: у человека большое горе, и он просто сломался. Стоит ли обращать внимание на истерику. Нет, текст должен быть спокойным, внушать ощущение продуманности.

Эрна скомкала свой первый отвергнутый вариант. На чистом листе она нарисовала вертикальную линию и две косые подпорки с обеих ее сторон. Слева она пририсовала букву «А», справа — «Н». Получились инициалы Гитлера с заключенной между ними руной смерти. Она снова повесила листок на стену. Опять не то. Слишком заумно, не листовка, а какая-то шарада из детского журнала. Да еще с не очень понятным смыслом.

Она снова взяла чистый лист и через несколько минут сочинила третий, окончательный вариант.

И вот теперь сидит и думает, зачем она это сделала. Неужели мало примера «Белой розы», наглядно показавшего всем, что подвигнуть кого-либо на сопротивление ни словом, ни своей смертью в этой стране невозможно. Ты даже не станешь в их глазах героем, а будешь скорее глупцом, совершенно не ориентирующимся в реалиях жизни.

Теперь Эрна понимала, что поступила глупо. И не просто глупо, а чудовищно эгоистично, прежде всего в отношении отца. Если кто-нибудь потом назовет ее поступок самопожертвованием, он будет не прав, ведь она принесла в жертву не только себя одну.

Обвинитель, назначенный третьим отделом Министерства юстиции, был немногословен Он говорил неторопливо, со знанием дела, снисходительно поглядывая в сторону молодых людей, склонившихся над судейским столом, и обращаясь более к публике, среди которой, это знали все, присутствовали представители партийной прессы. Речь его была вкрадчивой и даже ласковой по тональности, но грубой и примитивной по смыслу. Он всячески старался унизить подсудимую, называл ее бестолковой девицей, намекал, что только благодаря отцу-профессору она смогла закончить университетский курс.

— Вы посмотрите на эту ощипанную курицу. И это та, которая возмутила спокойствие нашего города! Мы, справедливо считающие себя сплоченными перед лицом врага, должны были по замыслам этой особы усомниться в нашем единстве. Какая недоразвитость мышления!

В заключение он от имени всего германского общества потребовал для обвиняемой смертной казни.

После речи прокурора Петер объявил перерыв.

— Мне необходимо принять лекарство. Просто раскалывается голова, — объяснил он свои действия Бергмюллеру.

На самом деле он просто хотел перед защитительной речью адвоката дать всем передышку, чтобы эхо eloquentia camna,[57] как охарактеризовал выступление своего оппонента Глориус, немного поутихло в ушах присутствующих. Ведь сегодня реакция публики на приговор значила больше обычного. Он хорошо помнил слова Фрейслера: судья, оправдавший преступника, подлежит осуждению.

Когда после перерыва секретарь предложил всем садиться, Петер дал слово защите. Глориус запил водой какую-то пилюлю, вышел из-за своего стола и приготовился говорить.

Он прекрасно понимал, что это его последняя защитительная речь Он понимал, что и в этот, последний, раз вряд ли сможет чем-нибудь помочь. Только присутствие во главе судебной коллегии Петера Кристиана давало шанс. Сам же он с радостью променял бы оставшиеся недели своей угасающей жизни на спасение этой молодой женщины. Если бы существовал дьявол и он, Глориус, верил в него, он призвал бы все темные силы этого мира и заключил с ними сделку. Если бы он верил в Бога, то обратил бы слова своего выступления прежде всего к нему. Но Бог отвернулся от Германии много лет назад, а темные силы вот они, вокруг. Они глухи к доводам сострадания, и говорить с ними бессмысленно.

Глориус посмотрел на судью, затем на обвиняемую. Петер, поставив локоть левой руки на стол, закрыл ладонью глаза, отгородившись ото всех. Эрна сидела, опустив голову, а когда поднимала ее, то взглядывала на Петера. Глориус откашлялся. Он решил, как всегда, не изменять своему принципу: gladiator in arena consilium capit[58] и, мысленно посвятив свое последнее выступление им двоим, обратился к трем молодым людям в красных мантиях.

вернуться

55

Именем немецкого народа (нем.).

вернуться

56

Римские юристы.

вернуться

57

Собачье красноречие (лат).

вернуться

58

Гладиатор принимает решение на арене (лат.)