— Наливай, Хедвига, — распорядилась Мари, — да по полной. — Она подняла свою рюмку. — За Эрну. И за Мартина. И за их родителей. И за твоего Вальтера, Хедвига И за Петера Кристиана. За всех, кого долг перед родиной и государством не принудил поступиться совестью.
— Вот мы роемся в прошлом, сидя в креслах и потягивая через соломинку кока-колу, словно гробокопатели, разрывающие захоронение. Только в наших руках не лопаты, а компьютеры. На наших коленях клавиатуры, по которым мы лениво пощелкиваем пальцами. Вы не находите все это безнравственным? Вы вдумываетесь вообще в то, что мы делаем? Вас трогают хоть немного судьбы тех, кого вы сканируете своими зондами? Сопереживаете вы им хоть чуть-чуть?
Присутствующие на очередном совещании недоумевали. Впрочем, Септимус всегда слыл человеком чувствительным, и в этом смысле даже старомодным. Он не был историком и не знал, что такое азарт исследователя. Он мыслил явно устаревшими категориями, воспринимая прошлое так, как его уже давно никто не воспринимал.
— Но, господин президент, прошлого как некой реальности нет, это всего лишь иллюзия, — стал возражать один из историков. — Ваше сравнение с раскопкой могил здесь не совсем уместно. Мы ищем истину, только и всего. Не мы ли раскрыли наконец тайну жизни и смерти Рудольфа Гесса? А настоящая причина казни Альфреда Йодля, повешенного в сорок шестом и полностью реабилитированного в пятьдесят третьем? А череда таинственных смертей в авиа— и автокатастрофах, за раскрытие тайны которых у нашей академии куча дипломов? — Оппонент Септимуса обвел взглядом присутствующих, ища поддержки. — Генерал Веффер, доктор Тодт, генерал Дитль, гауляйтер Вагнер, — он начал загибать пальцы. — А Виктор Лютце, а…
— Достаточно, господин Коржак. Никто не оспаривает ваших заслуг. Я ведь говорю о другом, о моральной, так сказать, стороне наших действий. Чем мы в принципе отличаемся от папарацци, которые лезут в замочную скважину к какой-нибудь знаменитости? Только тем, что людей, интересующих нас, уже давно нет. Нет даже их родственников, которые могли бы вступиться за права своих предков. Вот ведь о чем речь. У вас самого, господин Коржак, мурашки не ползут по телу при мысли, что и за нами ведется наблюдение из будущего? Мы не знаем возможностей наших потомков, но понимаем, что они несравненно выше наших. Может быть, они уже и мысли научились сканировать и сейчас покатываются там со смеху над нами, остолопами?
— Будущего нет, господин президент, — обиженно заметил Коржак. — Как, впрочем, и прошлого. Это аксиома. Если мы вносим в прошлое столетней давности какое-либо изменение, то оно и происходит сто лет назад. Мы просто чуть-чуть меняем то, что уже давно свершилось.
— Да слышал я это уже триста раз, — пробурчал Септимус. — Софистика и казуистика, вот что такое эти ваши рассуждения.
— А что до способностей потомков, — не унимался Коржак, — то, может быть, они и научатся читать наши сегодняшние мысли, но только тогда, когда нас с вами это уже не будет волновать.
— Но меня, например, это волнует сейчас! — вспылил президент. — Уже сейчас я не хочу, чтобы в мою частную жизнь забирались после моей смерти. Она принадлежит мне и только мне, какая бы тайна с ней ни была связана. И будет принадлежать всегда. Это как личные, сокровенные, интимные, если хотите, письма, оставленные семье без права публикации когда-либо. — Он достал из-под столешницы стакан воды и сделал глоток. — Если вы запустите зонд на час или на десять лет в прошлое и станете наблюдать за ныне живущим человеком без соответствующей на то санкции, то ведь не удивитесь, когда в вашу дверь постучится полиция и на вас наденут наручники? Перефразируя выражение древних «По отношению к гладиатору все допускается», мы как бы говорим: «По отношению к людям прошлого все допускается». Мертвые сраму не имут, так, что ли?
Септимус выбрался из кресла. Он повернулся к стене, на плазменную панель которой транслировалось изображение интерьера Реймского собора. Чуть слышно звучала органная музыка.
— Церковь уже давно добилась абсолютного запрета на все зондирования, имеющие отношение к Священной истории. Их аргументация проста: истинно верующему проверка того, во что он верит, не нужна. И лишнее знание ему ни к чему: все необходимое Бог уже сообщил через евангелистов и апостолов. В миру же, как вы знаете, Европарламент обсуждает сейчас вопрос о запрещении подобной исследовательской деятельности до тех пор, пока не будут найдены способы, стопроцентно гарантирующие невмешательство не только в события прошлого, но и в частную жизнь предков. Вопрос поднят на основании многочисленных жалоб потомков, чьи прадеды и прабабки уже подверглись исследованиям во благо науки. Спорят о сроках давности. Одни при этом пытаются доказать, что если в постель к Мэрилин Монро залезать еще как-то рановато, то уж к царице Клеопатре давно пора. Она-де уже не женщина, а историческое ископаемое. Этот законопроект лоббируется и многими известными личностями нашего времени, опасающимися, что после их смерти с ними тоже не станут церемониться.
Все сидевшие за столом напряженно слушали, догадываясь, к чему клонит президент академии.
— Так вот, если такой закон примут, — продолжил Септимус, завершая свою мысль, — Европу закроют для хронологических сканирований. Во всяком случае, отныне на это потребуется санкция особой комиссии. Сегодня меня снова вызывают в комитет по науке в связи с данным вопросом. И знаете, к какому решению я прихожу? Я, пожалуй, отдам свой голос за этот закон. Вся эта история с потерей книг и зондов, фоном для которой стала трагедия семьи — пускай и одной из многих таких же семей, — так вот, вся эта история еще раз убеждает меня в необходимости его принятия. Почему? Потому что трагедия конкретного человека бывает подчас так же интимна и лична, как и те стороны его жизни, которые он хочет и имеет право скрыть от посторонних глаз. Как смерть есть финальный аккорд человеческой симфонии, так страдание может быть ее кульминацией, высшим смыслом чьей-то жизни, права касаться которого всуе нам, посторонним, не дано.