Капитан обвел взглядом слушателей, позади которых замерли две сестры со шприцами в руках, также завороженные рассказом.
— Раньше, когда свечки Эльма зажигались на мачтах ночного парусника, команда с благоговейным трепетом смотрела на эти таинственные кисточки, с легким потрескиванием испускавшие красное или голубоватое сияние. Многие становились на колени и просили Бога о прощении. Они клялись, что больше не будут грешить, перестанут пить ром и жульничать в карты, а всякий раз, сходя на берег, первым делом будут отправляться не в ближайший кабак, а в церковь.
А теперь вообразите наше состояние: грозовая ночь, двухкилометровая высота, все небо в огне, а в балонетах над нашими головами тридцать пять тысяч кубометров водорода. Малейшей течи и искры достаточно, чтобы мы вспыхнули, а пожар на дирижабле еще никому не удавалось потушить.
Мы — все шестнадцать членов команды — стоим не шевелясь на своих местах. Даже легкое прикосновение друг к другу, простое рукопожатие вызывает электрический разряд. Добавьте к этому, что в памяти у всех нас ещё свежа гибель «L-10», сгоревшего со всем экипажем во время грозы в сентябре пятнадцатого года.
Помню, я поднялся в центральную галерею и пошел в сторону кормовой гондолы, чтобы посмотреть обстановку там. Даже изнутри галерея была освещена миллионами огоньков, и я старался идти медленно, ни к чему не прикасаясь. Но цеппелин то проваливался в воздушную яму на сто, двести или триста метров, то взлетал вверх, и я падал на каждом шагу, хватаясь за поручни. Однажды я остановился возле одной из газовых шахт и умолял Создателя не допустить сброса газа: когда мы попадали в область низкого давления, балонеты раздувались, и в любую секунду могли открыться автоматические предохранительные клапаны, чтобы сбросить излишний водород. Но все обошлось. Только расчалки, стягивающие вершины многоугольных шпангоутов, звенели как струны, а резонатором для них были газовые баллоны, так что наш «L-13» стал еще и воздушной шарманкой.
По счастью, нас не подвели и моторы. Мы вырвались тогда из грозы и уже через пару часов висели черной тенью над ярко освещенным Норфолком. Там и представить не могли, что в такую ночь кроме молний и дождя с неба могут упасть еще и бомбы.
Да, друзья мои, это были времена, когда воздухоплавание и авиация вступили друг с другом и с природой в смертельную схватку. Мы не могли противостоять истребителям днем и всегда выбирали безлунную ночь и туман. Часто, выводя вечером свой цеппелин из эллинга в Нордхольце, мы не знали, куда возвратимся на следующий день. Будет ли это Куксхафен, Альхорн, Тондерн или Хаге, да и вернемся ли мы вообще. В иную ночь, соревнуясь с армейским воздушным дивизионом, мы одновременно поднимали на Британию десять, а то и двенадцать морских цеппелинов, а возвращалась на базы лишь половина. Судьба некоторых так и осталась неизвестной. Кого-то уносило в океан, и они исчезали бесследно. Финальную точку в судьбе других ставила зажигательная пуля «помероу» или фугасный патрон «букингем». Бывало, по возвращении мы насчитывали до шестисот пробоин в оболочке. Не оставалось невредимым ни одного из шестнадцати наших балонетов, и, пришвартовываясь к причальной мачте, мы выпускали в атмосферу кубометры водорода, слыша треск лишенных необходимой поддержки стрингеров и шпангоутов…
— Ну и ради чего все эти жертвы? — спрашивал один из скептиков. — Одних цеппелинов мы потеряли больше ста, а ведь были еще «парсевали» и «шютте-ланцы». Положа руку на сердце, капитан, достигнутый результат стоил таких жертв и материальных затрат в той войне?
Капитан долго смотрел на задавшего вопрос прагматика, как бы говоря: ты так ничего и не понял.
— Не все поддается учету в цифрах, молодой человек. Мы держали в страхе Британскую метрополию весь шестнадцатый год, а это дорогого стоит. Они тогда впервые хорошо прочувствовали, что значит страх тыла, осознание его незащищенности перед войной. Сотни лет они были отгорожены ото всех своим Каналом и уповали на свой флот и вдруг поняли, что отныне так же досягаемы, как и все остальные. И, бомбя нас сегодня, британцы преследуют ту же цель — внести страх войны в центр вражеского государства. Но главное — поразить этим страхом солдата в окопах и моряка в море, которые знают теперь, что их близкие могут погибнуть дома раньше их самих. По деньгам налеты обходятся им сейчас, пожалуй, дороже, чем нам. Во всяком случае, пока. Но дело ведь не только в материальной стороне.
В конце мая кто-то из моряков получил из Киля письмо.
— Ваш крейсер, фон Тротта, недавно пришел в Киль. Им занялась «Дойче Верке». Я тут подсчитал, и получается, что каждые сутки, проведенные «Принцем» в море, стоят ему потом ровно месяца ремонта.
Моряк был подводником, которые в тот год находились на пике своих удач и славы. Надводный же флот Германии только терял очки. Его тяжелые корабли совершали короткие перебежки между норвежскими фиордами и ремонтными базами Вильгельмсхафена на Северном море или Киля и Готенхафена на Балтике, не принося никакой реальной пользы рейху. Сверхзадача надводного флота Германии постепенно свелась к обеспечению собственной безопасности, а не к поиску противника и сражений.
— Все дело в психологии, господа, — подключился к разговору другой моряк, — если хотите, в нашей изначальной ущербности. Как мы называем свой океанский флот: Флотом Открытого Моря, так? Этим мы как бы подчеркиваем главное его свойство и достижение: он может отойти от побережий и выйти в открытое море. «Он служит во Флоте Открытого Моря», — с гордостью говорят у нас, подразумевая уже в одном этом героизм. А как называют англичане свой флот метрополии? «Home Fleet», то есть «Домашний Флот»! Вдумайтесь только, для нас — открытое море, для них — домашний флот, зоной ответственности которого являются все европейские моря и Северная Атлантика. А ведь у них еще есть Гранд Флит.
— Ну и что вы предлагаете? Сменить название?
— И название, и наше отношение к морю и морской войне! Если мы и дальше станем трястись над каждым крейсером, пряча его по году в укромных бухтах, то лучше сразу пустить все их на металлолом для субмарин и танков.
После подобных высказываний, как правило, начинались жаркие дискуссии.
В конце мая Клаус впервые после ранения встал на ноги. Еще через месяц он отложил в сторону костыли, но окончательно хромота не проходила, и он понимал, что ему еще долго придется пользоваться тростью. В середине лета он уехал в свое скромное родовое имение под Ольденбургом. Клаус еще не был уволен из ВМФ и считался отпускником по ранению.
Однажды, в середине августа, к парадному крыльцу дома подъехало несколько легковых автомобилей. Услыхав шум хлопающих дверей и выглянув в окно, Клаус увидел группу старших морских офицеров, направлявшихся ко входу. Он запахнул халат, взял трость и стал спускаться в холл, где Вильгельм — старый денщик его отца — уже впускал гостей.
Вошедшие офицеры сняли фуражки и держали их в левых, согнутых в локте руках, козырьками вперед. Они молча ждали, когда Клаус сойдет вниз по лестнице. По их церемониальному виду и многоярусным галунам на рукавах он понял, что случилось нечто важное.
Вперед выступил красивый немолодой адмирал с седеющими висками и печальным лицом. Клаус узнал Эриха Редера и замер у последней ступеньки лестницы.
— Гроссадмирал! — произнес он тихо.
Редер отдал свою фуражку адъютанту и подошел. Они не были знакомы, но он обратился по имени.
— Клаус, у меня плохие новости, мужайтесь.
Редер слегка повернул голову. Адъютант извлек из своей папки какой-то документ и передал ему.
— Две недели назад у западного побережья Африки подорвался на мине итальянский пароход «Литторио». Среди пассажиров парохода были ваши родители. Они возвращались в рейх инкогнито. Из пассажиров спаслось лишь несколько человек. Увы, как нам стало окончательно известно два дня назад, в списке спасенных супружеской четы Тротта нет.