С Билли Корнелия была очень откровенна и очень добра.
— Билли, мне кажется, за год в Париже ты поиздержалась больше, чем рассчитывала.
— Боюсь, что так, тетя Корнелия. Я истратила…
— Пустяки. Девушка, которая выглядит так чудесно, как ты, заслуживает того, чтобы распорядиться своим пребыванием в Париже наилучшим образом. Я ни на йоту не виню тебя за то, что ты купила эти наряды. Ты носишь их прекрасно, и в конце концов, это твои собственные деньги. Мне следовало бы послать тебе чек на покупку нового гардероба, но, пока ты была такой пухленькой, мне казалось, что это ни к чему.
— Пухленькой… Как вы любезны, тетя Корнелия! Я была отвратительно жирной коровой. Согласитесь.
— Ну, не будем придираться к словам. Как бы то ни было, ты была совсем другой девушкой. Однако бог с ним, дело не в этом. Надо подумать о будущем. А не хочешь ли ты все-таки остаться в Бостоне и пойти в «Уэллсли»? — с надеждой спросила Корнелия: эта новая Билли, по ее мнению, могла бы выйти замуж за любого, кто ей понравится, и ей вовсе не обязательно идти к Кэти Гиббс, чтобы затем стать отчаянно скучающей секретаршей.
— Боже упаси, нет! Осенью мне будет двадцать, слишком поздно, чтобы снова идти в школу.
Корнелия вздохнула:
— Я даже не подумала об этой стороне дела. Но, конечно, тебе незачем уезжать из дома… Ты знаешь, как мы с твоим дядей хотим, чтобы ты осталась у нас.
— Я знаю, я глубоко тронута, тетя Корнелия. Но мне нужно уехать из Бостона, хотя бы ненадолго. Я знаю здесь всех всю свою жизнь, и у меня нет ни одного близкого друга, только вы и дядя Джордж. Отец погружен в свою работу. Он едва взглянул на меня и сказал только: «Я всегда знал, что костями ты в Майиотов», а затем вернулся к своим исследованиям. Это трудно объяснить, но, возвратившись сюда, я вновь почувствовала себя отверженной, не так, как раньше, но все равно не на месте. Французы сказали бы, что здесь я не в своей тарелке. Мне хотелось бы поехать туда, где никто не подойдет ко мне и не скажет: «Боже мой, что с тобой случилось? На сколько ты похудела? Даже не верится, толстушка Ханни Уинтроп!»
Корнелия изобразила на лице понимание. Ей приходилось слышать теперь именно эти слова в отношении Билли.
— Тетя Корнелия, вы помните, как заставили меня пообещать, что, вернувшись из Парижа, я пойду к Кэти Гиббс?
— Но, дорогая, сейчас я не требую от тебя этого. Я хочу сказать, твой выбор стал гораздо шире: столько хороших мальчиков считают тебя…
— Столько хорошеньких малышей. Мне кажется, я на десять лет старше их. Я не могу просто сидеть сложа руки, заниматься понемногу благотворительностью, жить за счет вас и дяди Джорджа и ждать, пока найдется кто-нибудь не совсем юный, кто женится на мне. Видно, вы считаете меня не пригодной ни к чему другому, если перестали об этом думать.
— Но, моя дорогая, почти все мы всегда жили так.
— О, вы хорошо знаете, что я имею в виду.
— В общем, да. Я думаю, ты права, и, как мне ни жаль с тобой расставаться, я, признаться, не могу представить тебя в Сьюинг-Серклз. — Корнелия ощутила внезапную боль утраты, но она никогда не пыталась отрицать очевидных вещей. — Итак, да здравствует Кэти Гиббс!
Корнелия с обычной кипучей жаждой деятельности вернулась в привычное русло устраивания чьей-то жизни. В конце концов, школа Катарины Гиббс, основанная в 1911 году, была единственной в Америке школой секретарей, которую семьи молодых девушек с хорошим положением в обществе считали полностью приемлемой. Для студенток по-прежнему обязательны были шляпки и перчатки, там учились другие «хорошие» девушки, и социальный статус школы значил не меньше, чем репутация заведения, выпускающего первоклассных секретарей.
Через неделю Корнелия подыскала Билли подходящую соседку по комнате. Дочь одной из ее старых подруг, знакомой еще со студенческих лет, работала в Нью-Йорке и жила в очень хорошем районе. В ее квартире была лишняя спальня, которую мать хотела бы сдать. Корнелия пошла даже дальше и заплатила за обучение за год вперед, вполне обоснованно полагая, что после парижских покупок у Билли не хватит денег на учебу и прочие расходы. Под предлогом дешевизны на августовских меховых распродажах она отвела Билли в магазин Робертса-Нойштадтера на Ньюбери-стрит и заранее сделала ей подарок к двадцатилетию — изящного покроя шубу из бархатистого черного котика, расклешенную книзу, с хлястиком на спине, с воротником и манжетами из темной норки. «Оставь старую для дождливой погоды», — посоветовала она, жестом отвергая признательные объятия Билли. Щедрость Корнелии не знала границ — она терпеть не могла, когда ее благодарили.
Жарким, душным днем в первых числах сентября 1962 года Билли сидела в кресле салон-вагона в поезде, ехавшем из Бэк-Бей в Нью-Йорк. Стоило ей подумать о предстоящей встрече с будущей соседкой по комнате Джессикой Торп, как на нее накатывал приступ тошноты. Что за высокомерное имя, сухое, накрахмаленное, самодовольное. И что еще хуже, ей двадцать три, она с отличием окончила Вассар и работает по найму в редакционном отделе «Макколлз». Наверное, она пугающий образец совершенства, думала Билли. Даже ее происхождение безупречно. Ее родители принадлежат к старейшим фамилиям из Провиденса в Род-Айленде. Конечно, это не Бостон, намекала тетя Корнелия, но, к счастью, они и не такие… м-м… простые, как ньюйоркцы. А ее квартира расположена на Восемьдесят второй улице, между Парк— и Мэдисон-авеню. Эти подробности окончательно убедили Билли, что ее неминуемая, неизбежная соседка окажется утонченной, погруженной в себя особой, узревшей смысл жизни в удачной карьере. Возможно — о ужас! — еще и интеллектуалкой.
Тем временем у Джессики Торп утро выдалось пренеприятное. Оно началось с того, что Натали Дженкинс, литературный редактор, разнесла в клочки последний вариант биографического очерка Джессики о Синатре. Статья, наспех состряпанная известным рассказчиком, была отдана Джессике на «подчистку», и она трудилась над ней несколько недель, пытаясь придать нескромным анекдотам и простонародной лексике стиль, приличествующий журналу для женщин. Миссис Дженкинс, известная как единственная женщина в издательском мире, выпивавшая за ленч по четыре мартини, с негодованием отвергла первый вариант Джессики, с неодобрением отнеслась ко второму и на сей раз сама села за пишущую машинку, переделав за три четверти часа ее третий вариант, до основания выпотрошив его и выбросив все места, где был хоть какой-то смысл. От материала осталась одна манная каша, старомодная душещипательная чепуха, но миссис Дженкинс, небезрезультатно отсидевшая за машинкой с торжествующим видом, была наконец удовлетворена: она еще раз доказала, что никто в редакции не в состоянии ничего сделать без ее помощи.
И как будто этого мало, подумала Джессика, сегодня должна приехать девушка из Бостона — Уилхелмина Ханненуэлл Уинтроп. От одной этой мысли облако волос Джессики, пышных, как у младенцев на картинах прерафаэлитов, опало. В Джессике все время что-нибудь сникало, в зависимости от обстоятельств. Юбки сползали, потому что бедра были слишком узки, чтобы эти юбки держались, а ей никогда не приходило в голову ушить их в поясе. Блузки обвисали, потому что она забывала толком заправить их. Вся фигура ее выглядела поникшей, потому что ростом Джессика была всего метр шестьдесят и никогда не давала себе труда держаться прямо. Но, даже сникая не только телом, но и духом, она оставалась неотразимой. Мужчины, видя поникшую Джессику, находили самую мысль о женщинах с прямыми спинами отталкивающей по причине их якобы мужеподобности. У нее был крошечный носик, крошечный подбородок и огромные печальные лавандовые глаза под прелестными широкими бровями. Когда поникшие уголки губ, казалось, портили ее очаровательный маленький ротик, мужчины сгорали от желания поцеловать его. Впрочем, когда губки ее не были поникшими, реакция оставалась такой же.
Мужчины привлекали Джессику больше всего. Она считала, что успешно скрывает от матери эту присущую ей опасную склонность, но, видно, ей это не очень удавалось, иначе мать не стала бы так упорно настаивать, чтобы Джессика поселила к себе соседку или переехала в дамский отель «Барбизон», этот дьявольский островок целомудрия. Целомудрие привлекало Джессику меньше всего.