Я и сама знаю, что в этой картине я на месте, иначе я не чувствовала бы так глубоко эту мрачную гармонию.

Но адвокат — человек благополучный, кругленький, румяный… Прощай, Пиранези!

Зэки уверяют меня, что трупы из тюрьмы родственникам не выдаются. Не знаю, правда ли, но все равно страшно.

— А как же их хоронят?

— Сжигают в кочегарке.

Трубу этой кочегарки я вижу каждый день в окно с тех пор, как меня перевели в терапевтическое отделение. Не могу сказать, чтобы это зрелище действовало на меня ободряюще: в тюрьме умереть и в тюрьме же быть похороненной! Я знаю несколько неизлечимых больных: рак, последняя стадия чахотки. Все знают, что они вот-вот умрут, но никому не приходит в голову что-то изменить в их судьбах. К весне безнадежные больные умирают один за другим. Вы удовлетворены, товарищ Советское Правосудие?

Обыск. Нашли стихи и тюремный дневник. Волокут обратно на психоотделение. Две опер дамы заводят меня в пустую камеру и приказывают раздеться догола. А дверь камеры распахнута в коридор, где стоят зэки, санитары и надзиратели.

— Прикройте дверь! — прошу я.

— Ничего, ничего! Не маленькая! — отвечает блондинка довоенного типа. Вторая, черная толстуха, хихикает.

Я ведь стесняюсь не столько наготы — слава Богу, все на месте! — сколько псориаза, который уже начал осыпать меня. Отхожу в угол, чтобы меня не было видно из коридора.

— На середину! — командует блондинка.

Ах так! Я раздеваюсь, затем сажусь на шконку нога на ногу. Холодные полосы железа не лучшее в мире сиденье, но я достаю сигареты, закуриваю и сижу с мечтательным видом, как будто все происходящее меня даже не задевает. Правда, сажусь так, чтобы проклятые красные пятна были меньше заметны.

Обнюхав и прощупав чуть ли не на зуб мою рубашку, оперша швыряет ее на шконку.

— Можешь одевать!

— Ну зачем же? Я уж подожду, пока вы со всем справитесь. Они возятся и возятся, а я сижу, как на пляже, да еще ножкой покачиваю.

Осмотрев все, они возвращают мне одежду. Я неторопливо одеваюсь.

— Скорее!

— А я вас не торопила.

Они уходят, оставив меня в камере с распахнутой дверью. Но им приходится пройти мимо всех мужчин, которые все это время простояли напротив, демонстративно отвернувшись от нашей камеры. А вот тут-то они все вдруг обернулись и в упор глядят на них.

— Суки! — довольно громко несется им вслед. Они обе ускоряют шаг.

Однажды дверь камеры отворилась, и в мою одиночку ввели девушку лет шестнадцати, всю в синяках и царапинах. Забилась в уголок и выглядывает зверенышем.

Я молчу. Мне жаль нарушенного одиночества, я к нему привыкла.

— А как вас зовут? — спрашивает девчонка через час.

— Юлия Николаевна. А вас?

— Юлька. Вот здорово, правда?

— Забавно.

Она подвигается поближе, заглядывает в глаза.

— Юлия Николаевна, а вы меня не будете бить очень больно? Я не люблю, когда у меня все личико поцарапано.

Я подскакиваю на своей шконке — Юлька шарахается в угол и закрывает голову обеими руками.

— Ты что, с ума сошла?! — ору я в ярости.

— Да, — невинно отвечает она. — После менингита. Меня два года в дурдоме держали.

Кое-как успокаиваю бедную дурочку. Потом спрашиваю:

— Что же ты натворила такого, что тебя посадили?

— Зонтик украла. Красивый такой, красненький и в цветочках.

— А зачем же тебе понадобился чужой зонтик?

— Просто так. Он красивый очень был. А потом соседка сказала мне, что я воровка. Я пошла в милицию и все рассказала.

Одиночеству моему пришел конец. Теперь нас зовут Юлька-большая и Юлька-маленькая.

Юлька-маленькая неописуемо болтлива и прожорлива. На болтовню я установила строжайший лимит: по три вопроса после завтрака, обеда и ужина и полчаса болтовни перед сном. Бедняжка свято соблюдает уговор и целый день мотается по камере, сочиняя вопросы к следующему разговору. В дозволенное время она изводит меня, как три любопытных дошкольника. Вопросы у Юльки такие: почему у одних людей волосы светлые, а у других темные? Что едят крокодилы, когда нет поблизости людей? Воруют ли богатые люди? И последнее: нужно ли ей вешаться после тюрьмы?

Или такой вопрос:

— Юлия Николаевна! А о чем люди думают перед смертью?

— О разном, Юленька. Наверно, о самом дорогом.

— Вот и я так думаю. Я бы покончила с собой, но мне страшно: вот я буду лежать перед смертью и думать, что так и не попробовала шоколадного торта…

На глазах Юльки слезы, она трагически взирает на кусок черного хлеба в своей руке.

Между прочим, прожорлива моя Юлька до крайности. Она съедает по две порции любой баланды, благо ребята из хозобслуги относятся к ней, как к ребенку, и подкармливают. Хлеба Юлька-маленькая съедает по две буханки в день. Запах хлеба раздражает меня и привлекает в камеру тараканов.

— Юлия Николаевна! А вам приятно смотреть, как я хорошо кушаю? Вы ведь сама не можете…

Юлька все пытается поделиться со мной своей едой, так я придумала сказать ей, что я умру, если съем хоть кусочек хлеба. Она поверила и больше ко мне не пристает. Но зато требует, чтобы я хвалила ее за каждую съеденную ложку добавки. Я и хвалю — с тайным стоном досады в душе.

Как-то Юльку вызвали к врачу и продержали не меньше часа. Вернулась она растерянная и перепуганная.

— Юлия Николаевна! А чего они все про вас спрашивают?

— Что же они спрашивали?

— Не кушаете ли вы потихонечку и что вы мне говорите.

— И что же ты им сказала?

— Я сказала, что по-честному хотела с вами поделиться едой, но вам нельзя — вы можете умереть от кусочка хлеба. А еще, что вы мне рассказывали про зверей, и еще, что вы сказали, что воровство существует не для таких, как я.

— Ну и что же они тебе на это ответили?

— Сказали, чтобы я запоминала все, что вы говорите, а потом им пересказывала. А что я им рассказывать буду, если я ничего не запоминаю? Вы меня научите, что им говорить, ладно?

— Хорошо, Юленька, научу. Юлька-маленькая ходит на прогулки.

— Юлька! Ты видела птиц на тюремном дворе?

— Ой, сколько! И воробьи, и голуби!

Наше окно выходит в яму, вырытую в земле и забранную сверху решеткой. Само окно выложено из толстенных стеклянных плит. За ними — решетка, поверх решетки — глухой железный щит.

— Юлька! Возьми на прогулку кусок хлеба и покроши над нашим окном. Вот и у нас будут птицы!

Юлька обрадовалась и назавтра взяла не только хлеб, но и немного каши, завернутой в бумагу.

Теперь и за нашим окном целый день поют птицы. Однажды я слышала синичку.

Вечером в камеру втолкнули женщину лет пятидесяти, отчаянно отбивавшуюся от санитаров. Белая горячка. Ее привязали простынями к шконке, сделали несколько уколов, облили холодной водой — все бесполезно. Она продолжала бредить, разрывая крепчайшие путы, и металась по камере. Мой голос действовал на нее отрезвляюще, ко мне она подходить не решалась, но зато все время подбиралась к Юльке-маленькой. Я боялась за ту и за другую. Юлька дрожала и со страху забиралась под шконку. Двое суток я не спала ни секунды и следила за каждым движением больной. Ну и наслушалась же я всего за эти двое суток! Какой странный, какой убогий бред!

Эпизод первый. Какая-то пьянка. Муж «героини» прячет бутылку. Все ее разыскивают, все о ней знают, а «героиня» руководит поисками. Она обшаривает всю камеру, ползает под шконками — все ищет злополучную бутылку. «Верка! Погляди в шифоньере! Женька! Лезь в холодильник!» — кричит она воображаемым гостям. И так часа два-три. Затем перерыв на две-три минуты, и начинается новый бред.

Эпизод второй. Гастроном. «Героиня» встречает ревизора. Он, как явствует из ее речей, заподозрил, что она стоит в нетрезвом виде за прилавком. Она пьяна, но пытается это скрыть: «А я вам говорю, товарищ ревизор, что вообще капли в рот не беру! Все пьют, директор пьет, завмаг пьет, а я не пью! Вы спросите моего мужа, спросите соседей. Они вам так и скажут — капли в рот не берет!». Вдруг: «А-а-а! Никакой ты не ревизор! Ты грабить пришел! Маша, гони его в шею! Зови милицию! Бей его!».