Эпизод третий, самый опасный. «А где это я? А вы кто? Вы зачем ко мне в дом забрались?!» — и она идет на нас с Юлькой. «Отворите дверь, такие-сякие!» — и черный, какой-то убогий мат.

Приближается суд. Врачи лицемерно обеспокоены состоянием моего здоровья. Я знаю, к чему могут привести их заботы, и потому объявляю всем и каждому, вплоть до моего защитника, что на суде откажусь от показаний, как это сделал Вадим Филимонов. Мне верят, и в суд меня выпускают.

К суду я не подготовлена совершенно. Во время знакомства с материалами дела я была больше занята лжепоказаниями Трифонова, чем собственной судьбой. Внезапный арест помешал мне найти такого адвоката, который мог и хотел бы участвовать в подобном деле. Но незадолго до ареста отец Лев как-то привел слова Писания о том, что не нужно заранее готовиться к суду — Бог подскажет нужные слова.

Слова эти запомнились и стали мне руководством к действию: я ничего не готовлю заранее. Единственное, чего я боюсь, — встречи с Трифоновым. А в остальном я полагаюсь на Господа и на себя: что я есть, тем я и предстану перед всеми в решительную минуту. Почему бы не проверить себя еще раз? Я знаю, что я сама далеко не совершенный человек, я легкомысленная, я до обидного мало знаю в свои 36 лет, я могу сорваться и потерять контроль над собой. Наконец, мне может просто стать плохо в суде. Но в глубине души я почему-то надеюсь, что человек по имени Юлька меня не подведет.

В ночь с 28-го на 29-е я не сплю — думаю о суде. Вернее, я думаю о тех, кого увижу в зале. Смешно, но суд для меня не расправа, не признание заслуг, а свидание с теми, кого я люблю. За себя я спокойна — Бог не оставит. Я уже чувствую, как мои силы сливаются воедино и крепнут.

И вот наступило утро. Мне принесли мою одежду прямо в камеру. Ребята из хозобслуги провожают меня до дверей больницы.

— Не возвращайся! — кричат они мне вслед. Меня сопровождает фельдшер с набором средств первой помощи. Предложили сделать укол кофеина — я отказалась.

И вот я еду по городу в тюремной машине. В моем «стаканчике» отверстие для воздуха расположено напротив окна. Я вижу Петропавловку! Это — первая радость.

К зданию городского суда подъехали какими-то задворками. Около часа меня держат в маленькой, но очень холодной камере. И вдруг мне становится так плохо, что чувствую: и до зала не дойду, и двух слов не свяжу. Девятый день голодовки! За мной приходят конвойные. Пять человек, и все при оружии. Ведут. По дороге я вижу зеркало и достаю расческу.

— Вперед, вперед! — в панике кричит мальчишка-казах.

— Я всегда иду вперед. Просто иногда необходимы остановки. Неужели вам приятно сопровождать непричесанную даму?

Я спокойно расчесываю волосы, укладываю их попышнее, чтобы скрыть ужасающую худобу лица. Конвойные страдают, но что они могут со мной поделать? Не силой же меня оттаскивать от зеркала…

Наконец, я удовлетворена, и мы двигаемся дальше. Выходим на широкую лестницу. Конвойные оттирают меня от перил к стене.

— Вы думаете, мне туда надо? — спрашиваю я, указав рукой в пролет.

И в этот момент на меня сверху обрушивается какой-то шум, как будто взлетела громадная стая птиц. Я поднимаю голову и вижу, что лестница последнего этажа полна людей. Я различаю любимые лица, я машу им рукой! Между мною и друзьями — кордон милиционеров.

Зал оказывается издевательски маленьким. Я иду за загородку, сажусь на скамью подсудимых и, счастливая, закрываю глаза.

Фельдшер испугался и спрашивает: «Принести воды, дать валидол?». Я киваю. Чувствую, что рот пересох, губы горят, — трудно будет разговаривать, но это от радости — все пришли.

Через некоторое время двери зала открываются, и в него входят человек двадцать определенной внешности. Они рассаживаются в шахматном порядке. Я нахально их разглядываю, одного за другим, знакомым киваю.

Только после этого в зал впускают моих. Молодцы видят, что друзья садятся плотно, стараясь, чтобы места хватило всем. Тогда они шепчут что-то менту-распорядителю, и тот громко объявляет: «Только по четыре человека на скамейку! Первый ряд оставить для свидетелей!». Свидетелей у меня пять человек, из них один в США, а троих привезут и увезут под конвоем. Таким образом, весь первый ряд освобождается для двоих — Кайфа (Юры Андреева) и Елены Павловны Борисовой, которую сделали свидетелем, дабы не мучиться с Володей. Но и это пустой номер — диссидентская дама!

Начинается судилище. Сначала я никак не могу сосредоточиться, все оглядываюсь в зал — милые, милые, милые мои друзья, как я по вам соскучилась! Постепенно прихожу в себя. Мне очень помогает то, что Исакова так некрасива, даже безобразна. У нее очень темные, жирные волосы, короткие толстые пальцы рыночной торговки, наглый и самодовольный голос. В то же время она пытается держаться со мной высокомерно, перебивает на каждом слове, по четыре раза переспрашивает даты рождения моих сыновей. Сидит она в своем кресле, как на троне, вот только спинку держать не умеет — расползается. Чем больше женского безобразия я замечаю в ней, тем лучше я себя чувствую: «Ты можешь сделать со мной все, что тебе позволит дышло нашего закона, но ты никогда не будешь такой счастливой, как я. Даже сейчас я счастливее тебя во сто крат! Вот они, мои друзья. Ты с ненавистью глядишь в зал, а зал с любовью смотрит на меня. Когда-нибудь тебя будут судить. Кто будет на твоем суде, судья Исакова, глядеть на тебя с такой любовью и заботой?».

Слабость постепенно уходит, я обретаю силу и холодное спокойствие. К середине заседания я уже понимаю, что так называемые народные заседатели здесь присутствуют только для мебели, а прокурор — дурак. Да, да, самый обыкновенный дурак! Это даже несколько обидно — меня явно недооценили… Он не задал ни одного вопроса по делу, чтобы не сесть в лужу.

Вечером меня доставляют в тюремную больницу. Моя постель убрана.

— Мы надеялись, что ты уже не вернешься… — грустно говорит мне санитар и идет греть чайник.

Я выпиваю стакан крепкого чая. Ребята приносят мою постель и подсовывают мне второй матрас: «Тебе надо выспаться перед последним словом».

Господи! Еще и здесь! Я засыпаю в счастье.

Были ли по-настоящему страшные моменты на этом суде?

Да, дважды.

Первое. В самом начале, когда все расселись по местам, я стала искать глазами Борисова. Его не могло не быть, но его не было! Когда я дошла взглядом до Натальи, она уже поняла, кого я ищу, и показала мне на пальцах решетку. У меня в глазах потемнело. Она замахала руками, стала делать какие-то успокаивающие знаки, но во мне все оледенело, я ничего не понимала, кроме одного: его тоже взяли, его будут судить, а ему малым сроком не отделаться.

В перерыве его мама остановилась неподалеку от меня и очень громко рассказала, как Володю на улице схватила милиция и отправила его в психушку. Это уже легче, но все равно почти невыносимо: девять лет, и вот теперь еще! Если его взяли из-за меня, то и не выпустят до тех пор, пока меня не увезут из Ленинграда. Где же ты, Володя, что с тобой?

Второе — Трифонов. Встречи с ним я боялась и на его суде, но тогда я еще не читала его показаний полностью. Теперь мне еще страшнее: я знаю, что Трифонов в своих показаниях привел такие факты, которые были известны только КГБ. Требовался свидетель, который изложил в своих показаниях данные, полученные экспертизами ГБ. Он говорил о ширине валиков, которыми делались надписи, о методе их исполнения — где трафарет, где кисть, причем называл все очень точно, точнее, чем это помнят исполнители, — сколько месяцев прошло, например, с апрельских лозунгов! Но Трифонов делает больше, чем от него требуют его покупатели: он связывает исполнение надписей с деятельностью московских диссидентов и даже намекает на руководство зарубежных представителей.

Вводят Трифонова. Я опускаю голову, мне отчаянно стыдно и тяжело. Его поставили напротив меня. Он начинает изворачиваться, уклоняться от ответов. Еще бы! Положение не из завидных: скажешь правду — повредишь себе, повторишь ложь — забудешь о былых друзьях, а они все в зале, все смотрят на тебя, Трифонов. Он начинает нести уже совсем постыдную чепуху о каких-то письмах, якобы отправленных им Л. Корвалану, начинает изъясняться в любви ко мне. Я не выдерживаю и тихо теряю сознание, опустив голову на колени. Из-за барьера меня не видно.