Символика крещения чрезвычайно сложна и многозначна, но элементы, связанные с пламенем и озарением светом, играют в ней едва ли не главную роль. Юстин, Григорий Назианзин и другие Отцы Церкви называли крещение «просвещением» (греч. photismos), при этом они основывались на двух высказываниях апостола Павла в Послании к евреям (6,4; 10, 32), когда он называет посвященных в христианские таинства, то есть принявших крещение (а именно такое истолкование дает нам сирийский перевод), – photisthentes – «просвещенные». Уже во втором веке Юс-тин (Dial., 88) упоминает легенду, утверждающую, что во время крещения Христа "над Иорданом взметнулось пламя". Представления о крещении огнем стали ядром своеобразного комплекса веровании, символов и обрядов. В виде пламени представляют Святой Дух; сошествие Его на апостолов в иконографии изображается в виде языков пламени. Таким образом, уже на раннем этапе развития христианства была разработана доктрина, утверждающая, что духовное совершенство, святость связаны не только с созерцанием Христа в теле Славы, явленного духовному взору святого, но и с внешними проявлениями: от святого исходит свет или же лик его сияет подобно пламени.

Другой источник этих представлений – таинство Преображения Господня на Горе (позже отождествленной с горой Фавор). Так как каждое деяние Иисуса – парадигматический пример для христианина, таинство преображения формирует трансцендентную модель духовного совершенства. Путем подражания Христу святой, божественной милостью, достигает преображения уже в этой земной жизни; по крайней мере, именно так Восточная церковь понимает таинство, свершившееся на горе Фавор. Хотя парадигму всей христианской мистики и теологии божественного Света задает именно Преображение, весьма интересно проследить, что предпосылки этих представлений восходят к иудаизму.

Гаральд Ризенфельд в своей книге "Иисус преображенный" (Lund, 1947) показал, что таинство Преображения теснейшим образом связано с представлениями, характерными для иудаизма. Ряд интерпретаций автора, особенно тех, которые затрагивают культурные аспекты царского достоинства у евреев, требуют серьёзного обсуждения. Но это не касается непосредственно предмета наших исследований. Ниже намечены некоторые важные моменты, указывающие на то, что описания Преображения связаны с рядом концепций, разработанных в иудаизме. 1) Идея света соотносится с представлением о «Славе» Господней: встреча с Яхве есть вхождение в Свет Славы; 2) от сотворения Адам был наделен лучезарностью, но грехопадение привело к тому, что он утратил свою Славу; 3) Мессия придет в свете Славы, сияя как Солнце, ибо Мессия есть Свет и приносит Свет; 4) с наступлением Царства засияют лица, ибо Свет – знамение будущего Царства, то есть обновленного мира; 5) когда Моисей сошел с горы Синай (Исх., 34, 29), лик его сиял столь ярко, что Аарон и народ испугались.

Важно ясно обозначить этот ветхозаветный и мессианский контекст Преображения Христова, ибо тогда станут яснее исторические корни раннего христианства.

Однако при более тесном знакомстве с материалом становится ясно, что ветхозаветная и мессианская идеология, стоящая за чудом на горе Фавор, являясь исторической частью религиозного опыта Израиля и в какой-то мере первичного религиозного опыта всего ближневосточного региона, отнюдь не является чем-то совершенно чуждым другим религиям. Так, мы видели, что свет как парадигматическое проявление божественности – общее место индийской теологии. В иранском и индо-тибетском мифе о Человеке-Свете легко увидеть параллель к легенде о светозарном Адаме, а сияние, исходящее от достигших духовного совершенства или удостоившихся милости зреть божество, – мотив, крайне типичный для Индии.

Следует пояснить, что речь идет не о четком соответствии или какой-либо идентичности содержания религий или идеологических формулировок, но – о сходстве, подобии, совпадении. В конечном счете, все зависит от того, какая метафизическая или теологическая ценность приписывается мистическому переживанию люминофании; однако мы тут же видим, что даже внутри одной религии – христианства – оценка такого опыта может быть весьма разной и противоречивой. Тем не менее, необходимо отметить связь и совпадение между образами, символами и даже идеологиями азиатских религий и всем духовным строем столь громко заявившего о себе монотеистического иудаизма и вышедшего из его недр христианства. Это подводит нас к предположению, что кроме некоторой общности на уровне мистического опыта прослеживается также совпадение образного ряда и символических рядов, используемых для выражения мистического опыта. Что касается различий и расхождений, то они проявляются там, где мистический опыт осмысляется на концептуальном уровне.

К этой проблеме мы еще вернемся в заключение. Пока же перейдем к анализу фактов, оставив в стороне образные описания мистического Света, встречающиеся в раннехристианской литературе и патристике. Как и в случае с другими религиями, нас интересуют в первую очередь две группы фактов: субъективный опыт переживания люминофании и объективные феномены – то есть объективный свет, наблюдавшийся свидетелями. Если крещение «просвещает»; если Святой Дух зрительно предстает в виде пламени; если Свет Преображения, виденный апостолами на Фаворе, является зримой формой божественности Христа, тогда совершенная христианская мистическая жизнь логично должна открывать себя в световых феноменах. Египетские Отцы-пустынники считали сияние одним из важнейших признаков святости. Монах, читаем мы в "Книге кущ", "сияет светом милосердия". Авва Иосиф утверждал, что нельзя быть монахом, если не сделаешься весь как огонь пылающий. Как-то один из братьев пришел к авве Арсению, несшему подвиг в пустыне, и, глянув в оконце его кельи, увидел, что тот "подобен огню". Особенно часто сияние исходит от монаха во время молитвы. Так, келья аввы Писентия наполнялась светом, когда он молился из самой глубины сердца. Над тем местом, где молился монах, был виден стоящий столп света. В аскетической литературе того времени говорится, что достигшие совершенства становятся как столп огненный, – и мы поймем истинное значение этого образа, если вспомним описания теофании или явления Христа в виде колонны пламени, встречающиеся в гностической и аскетической литературе. Однажды авва Иосиф простер руку к Небу, и пальцы его стали языками огня. Обернувшись к одному из монахов, он сказал: "Если ты хочешь, то сможешь весь стать подобным пламени".

В "Житии святого Саввы" Кирилл Скифопольский сообщает, что Юстиниан (в 350 г.) увидел "милость Господню, почиющую на голове старика (Савве было за девяносто) в виде пламенеющего света в форме короны, что сияла ярче солнца". Когда авва Сисой лежал при смерти, и сидели у одра его братья, они видели, что "лицо его начало сиять, как солнце. И сказал он: "Вот приближается авва Антоний". И немного спустя сказал: "Вот приближаются пророки", – и свет лица его засиял ярче. И спустя какое-то время сказал еще: "Вот апостолы", – и ярче засияло его лицо. И отдал авва Сисой дух свой, и был он подобен вспышке света".

Вряд ли необходимо умножать эти примеры. Добавим лишь в заключение, что секта мессалиан столь далеко зашла в возвеличивании мистического света, что степень духовного совершенства определялась у них способностью созерцать в видении Иерусалим, город света, или Господа во славе. Для мессалиан конечной целью было экстатическое единение души со световым телом Христа. Это крайнее учение не могло не насторожить официальных теологов, восставших против переживания люминофании.

В XIV веке калабрийский монах Варлаам выступил против афонских исихастов, обвинив их в мессалианской ереси. Поводом для обвинения послужили утверждения афонских старцев, что они созерцают несотворенный свет. Сам о том не подозревая, Варлаам оказал величайшую услугу православной мистической теологии. Ибо атака Варлаама заставила Григория Паламу, архиепископа Фессалоникского – одного из величайших теологов, – выступить с защитой афонского иси-хазма на Константинопольском Соборе (1341) и разработать мистическую теологию Фаворского света.