Скажете ли вы, например, что, если бы судьба поставила нас на ваше место, то вы стали бы молчать из уважения к власти? Я сомневаюсь в этом великодушии, я не требую от вас такой жертвы. Критиковать власть — это единственное средство сдерживать и, в случае надобности, исправлять её. Разве же правительство похоже на одну из тех лавин, мимо которых надо проходить молча, потому что малейший звук заставит её обрушиться? Посмотрите, какие земли всех несчастнее, какие народы всего чаще терзаются революциями — именно те, среди которых царствует глубочайшее молчание. Человеческий ум подобен пару. Непомерно сжатый — он производит взрыв; при должном уважении к его силе, он всё приводит в спасительное движение.
Но, — говорят нам, — если сегодня сделать один шаг, завтра потребуется другой. Без сомнения, движение — это жизнь; но довлеет дневи злоба его; дорога, пройденная нынче, сократит завтрашний путь. Берегитесь, кричат нам, вам предлагают подражать чужеземцам. Что ж за беда? Разве же чужеземцы нам не подражают? Разве вы не находите этого подражания совершенно естественным? Мир — обширный меновой рынок; эта торговля идей составляет общее богатство; замкнутость и отчуждение порождают только общую бедность! Чем больше мы сближаемся между собою, тем более ослабевают предрассудки и беспричинное недоброжелательство. Перемешайте людей, свяжите их идеями, учреждениями и интересами, и они скоро признают, что принадлежат к одному семейству, что они братья, чувствующие живую потребность обнять друг друга.
„Зачем менять? — прибавляют наши противники. — Нам так хорошо“. — Кто это говорит? Министры. В самом деле политика их чересчур проста. Если народ требует реформы, это значит, что его подзадоривает оппозиция. Не надо уступать оппозиции. Если народ молчит, не нужно ничего делать. Никто не жалуется — ясное дело, что никому не больно. Когда люди попадают в воду, тогда будет время поставить перила. Не в этом ли основной смысл той прекрасной речи, которую мы выслушали? Ничего не делать и говорить затем, чтобы ничего не высказать, — таков девиз нашего мудрого правительства.
Отвечать ли мне на эти великолепные антитезы, противопоставляющие улучшение нововведению, прогресс — дерзости, свободу — своеволию. Нет, я спрошу только, против какого закона нельзя ратовать этими общими местами; такой способ рассуждения избавляет от необходимости думать здраво и говорить дельно.
Я скажу то же самое о всех восклицаниях насчёт химер и утопий. Когда люди объявили торжественным тоном, что не любят теорий и отказываются от умозрений — они воображают себе, что представили доказательства изумительной мудрости. Увы! Этим они только доказали, что сами не понимают своих слов, когда говорят, и не знают смысла своих поступков, когда действуют. Удивительная страна, где министры считают себя тем более разумными, чем сильнее они презирают разум.
Нас приглашают уважать правительство, закон, религию, нравственность. Я отвечая, что уважаю правительство, когда оно хорошо, закон, когда он справедлив, религию, когда она истинна, нравственность, когда она чиста. Я не имя уважаю, а самое дело. Меня не пугают пустые призраки, вызванные для обольщения тех добрых душ, которые употребляют своё милосердие на потворство злу, а своё благочестие на отстаивание заблуждения.
Что касается до того молчания, которое нам рекомендуется, то мне небезызвестно, что, собираясь примкнуть к делу свободы, очень честные люди, робкие и благонамеренные, выжидают таких времён мира и довольства, когда министры-патриоты и послушный народ соединёнными усилиями примутся совершенствовать положение человечества, когда непопулярность будет преследовать каждую несправедливость, каждое заблуждение, каждый софизм. Я так несчастлив, что не верую в этот золотой век, который нам показывают в отдалённом будущем. Я всегда видал, что истина родится среди слёз и томлений.
Для меня мудрая свобода это просто химера и утопия. Я нигде её не встречал, и история свидетельствует, что когда правительство мешает народам говорить и действовать, тогда оно хочет упрочить за собою право безнаказанно делать зло».
Во время этой длинной речи барон Плёрар, закрыв голову руками, вздыхал так, как будто каждым вздохом хотел опрокинуть столетний дуб, и бормотал слова: ужасно! отвратительно! скандально! Туш-а-Ту, с самым бесстрастным выражением лица, безостановочно подписывал бумаги. Гиацинт слушал с возрастающим изумлением. Когда Пиборнь окончил, молодой король сказал:
— Господин кавалер, благодарю вас за урок. Вы очень остроумно показали мне, что я ребёнок и ничего не знаю. Ваша первая речь показалась мне очень разумною; ваша вторая речь, опровергающая первую, кажется мне не менее убедительною. Которая же из двух говорит правду?
— Да ни та, ни другая, государь, — радостно ответил Пиборнь. — Наш брат оратор, смотря по требованиям минуты, заботится о наружном правдоподобии. Какое нам дело до правды, если даже предположить, что она существует? Нынче мы противопоставляем частное общему, завтра будем противопоставлять общее частному. Исключение даёт нам возможность извратить правило, правило даёт нам средства оспаривать исключения. Раз как подача голосов состоялась в нашу пользу, партия выиграна, только нам и нужно. Карты меняются, смотря по обстоятельствам.
— Однако, — сказал Гиацинт, краснея за чужую бессовестность, — есть же у вас собственное мнение о самой сущности вещей.
— Нет у меня никакого мнения, — ответил Пиборнь, — и нет мне никакого дела до сущности вещей. Я адвокат правительства, я говорю за него и выигрываю дело. Хорош или дурён процесс, об этом пусть заботятся власти, а я тут ни при чём.
— По крайней мере, объясните же вы мне, каким это образом каждая из этих речей, сама по себе, кажется на вид такою разумною и убедительною.
— Ваше величество изволите от меня требовать тайну адвокатов, — весело промолвил Пиборнь. — Когда вы её узнаете, мы по миру пойдём. Куда ни шло! В двух словах, государь, я посвящу вас во все тайны говорильной науки. Красота этих общих сентенций состоит в том, что они выражают истины, старые как мир, истоптанные, как столбовые дороги. А недостаток вот какой: они так широки, что всё проходит через них насквозь, и ничего они не доказывают. Примите обе мои речи, отбросьте их обе, всё останетесь на том же месте. Мудрость наших отцов достойна уважения; идеи и потребности дня имеют такие же права; весь вопрос в том, что уничтожается предлагаемым законом, — мудрость наших отцов или их безумие, и чему он соответствует — действительной ли потребности или пустой прихоти. Именно одну эту точку одинаково тщательно обегают и министры и оппозиция. Один уходит на восток, другое убегает на запад. Обе стороны наперерыв друг перед другом улетают как можно дальше от спорного вопроса. Да иначе и невозможно. Чтобы серьёзно обсуживать закон, надо было бы собирать факты, советоваться со специалистами, считать, вычислять, взвешивать, и тогда какая ж возможность оставаться всегда правым? Власть перешла бы в руки практических людей, и тогда конец адвокатам.
— А большое бы это было несчастье? — спросил Гиацинт.
— Ну, разумеется! — ответил Пиборнь, смеясь. — Примите в расчёт, государь, что мы нашими звучными adagio очаровываем всех этих добрых людей, которые видят с восторгом, что песни их кормилиц и поговорки их деревни возводятся в правила государственной мудрости. Гордые тем, что всё они знают, ничему не учившись, они обожают в нас своё собственное блаженное невежество и свою собственную торжественную пошлость. К чему спугивать эту невинную радость, из которой мы извлекаем пользу? Когда можно водить людей словами, к чему убиваться над их дальнейшим просвещением? К чему бросать им в лицо новые истины, которые их ослепляют и пугают? Обманщики, обманутые, трубачи — вот вам весь мир в трёх словах; обманутые хотят только, чтобы у них не отнимали их заблуждения; обманщики только из того и бьются, чтобы тихо убаюкивать обманутых; пускай же весело играют трубачи!
— Но, — сказал взволнованным голосом Гиацинт, — если красноречие — ничтожный звук трубы, и ещё меньше того — проделка фокусника, то не боитесь ли вы, что, со временем, народы, овладев вашею тайною, поставят риторов на одну доску с шарлатанами?