Это оставляет нам всего одного очевидного кандидата на роль такого культурного стимула: изобретение языка. Как и символическое мышление, язык требует создания символов в мозгу и их перестановки в соответствии с имеющимися правилами. Эти два явления настолько тесно связаны, что сегодня мы уже не можем представить одно без другого. Кроме того, достаточно легко вообразить себе (хотя бы в принципе), как спонтанное изобретение языка в той или иной форме могло заставить эти символы, кружащиеся в мозгу раннего современного человека, принять структурированный вид. Наконец, несложно понять, как язык и его когнитивные корреляты быстро распространились среди членов сообщества (и в целых популяциях) вида, который биологически уже был готов к этому. Более того, если язык был изобретен представителями Homo sapiens (а не был собственностью всей филогенетической группы гоминидов, как думают многие), то периферийные вокальные структуры, необходимые, чтобы выразить язык в форме речи, разумеется, уже были в наличии с момента появления вида. Эта структура событий не требует дополнительных объяснений того, как необходимые центральные и периферические компоненты языковой системы ухитрились скоординировать свое возникновение.

Можно считать, что с точки зрения биоты Земли обретение современных когнитивных функций было исторически менее важно, чем куда более позднее изобретение сельского хозяйства и оседлой жизни (ставшее сделкой с дьяволом). Ведь первые современно мыслящие люди продолжали придерживаться образа жизни своих предшественников (охоты и собирательства) в течение десятков тысяч лет после этого эпохального события, в то время как сельское хозяйство привело позднее к радикальным экономическим изменениям, противопоставило людей природе и стало причиной неумолимого и резкого роста человеческой популяции. Тем не менее мы уже говорили, что изначальный когнитивный сдвиг сделал возможным все, что последовало за ним, и возвестил начало эпохи, в которой культурные и технологические изменения стали нормой, а не случайными исключениями. Сейчас мы видим лишь размытые отблески этой выдающейся африканской революции, но, узнавая больше о том, как она происходила, мы сможем получить ответы на фундаментальные вопросы как о нашей истинной природе, так и о нашей роли в мире.

Как бы то ни было, хотя возникновение Homo sapiens как узнаваемой анатомической единицы по-прежнему лишь обрывочно зафиксировано окаменелостями, это, безусловно, было неожиданным происшествием, а не затянувшимся процессом. Хоть нам и предстоит очень долгий путь, прежде чем мы обретем что-то похожее на полное понимание сложных поведенческих событий в период мезолита, уже очевидно, что поведенческие изменения в этот короткий период человеческой предыстории происходили удивительно быстро. Полное превращение в человека было, таким образом, явно двухступенчатым феноменом, но оно было завершено буквально в мгновение ока (с точки зрения эволюции). Данная точка зрения выглядит неплохо обоснованной. И если мы должным образом воспринимаем резкость этого судьбоносного перехода, не остается ни одного варианта, при котором наши необычные когнитивные способности могли бы быть доведенными до совершенства продуктами долгосрочного селективного давления. Возможно, мы и мыслящие существа, но природа точно не создавала нас для какой-то конкретной цели. Кто мы — решать нам.

Эпилог. Какая разница, от кого мы произошли

Скелеты в шкафу. Драматичная эволюция человека - i_036.jpg

Только что вы прочли очень личный рассказ о том, как палеонтология приобрела имеющиеся у нее сегодня знания. Я знаю, что существует множество умных людей, несогласных с некоторыми из моих утверждений. Тем не менее вряд ли найдется так уж много тех, кто будет отрицать всю картину в целом. Более того, почти все согласятся, что странная и непоследовательная история палеонтологии сильно повлияла на современное восприятие человечеством истории своего происхождения. Это влияние было таким сильным, что, если бы вся палеонтологическая летопись была заново обнаружена завтра и попала в руки ученых, не подчиняющихся предрассудкам и предубеждениям, мы наверняка получили бы совершенно другую картину человеческой эволюции, чем та, которую мы унаследовали от наших предшественников.

Тем не менее постоянно пополняющаяся палеонтологическая летопись уже доказала нам, что история гоминидов не была похожа на героическую сагу об одиноком персонаже, идущем сквозь века от примитивного состояния к эволюционному идеалу и вооруженном лишь естественным отбором и собственным умом. Это была сложная драматическая постановка со множеством актеров и постоянно меняющимся фоном, множеством запутанных взаимоотношений и большой долей удачи. Если это предположение верно, тогда напрашивается следующее заключение: значительная часть пережитых нами эволюционных изменений определялась не репродуктивной борьбой между отдельными особями, а жесткой конкуренцией между популяциями и видами. Традиционная и современная модели эволюции гоминидов приводят к абсолютно разным выводам, и это не простая формальность, ведь каждый из них по-своему показывает, кем мы являемся сегодня.

Давайте кратко повторим то, что мы уже знаем. Понять, каким образом мы пришли к текущим представлениям о своем прошлом, а также какие процессы их регулируют, невозможно без оглядки на мнение наших предшественников. В самом начале Чарльз Дарвин не обращал внимания на палеонтологическую летопись и делал свои блестящие заключения о нашем эволюционном прошлом на основании скромных свидетельств, предоставляемых нашими живыми родственниками — приматами. Уже одно это ставило палеоантропологию ниже всех прочих палеонтологических дисциплин. Кроме того, из-за подобного подхода Дарвин обращал меньше внимания на наши уникальные черты и подчеркивал лишь те характеристики, которые роднят нас с другими животными. Современник и защитник Дарвина Томас Генри Гексли, наоборот, не соглашался с тем, что эволюция представляла собой постепенный и последовательный процесс, каким ее видел Дарвин. С другой стороны, он также отказывался признавать и правильно интерпретировать настоящие окаменелые останки гоминидов. Он умудрился найти аргументы для того, чтобы отнести совершенно уникальные кости неандертальцев к нашему виду Homo sapiens. Именно так во времена зарождения палеоантропологии возникло предубеждение об исключительности гоминидов.

В последние десятилетия XIX века палеоантропологическая летопись начала увеличиваться, и палеоантропология стала полем деятельности для анатомов. Главной отличительной чертой этих людей была одержимость морфологическими вариациями в рамках единственного вида — предмета их изучения. Когда анатомы брались за исследование окаменелостей, эта черта проявлялась двумя способами. Во-первых, они демонстрировали поразительное невнимание к зоологическим наименованиям, которые считались всего лишь порождением жалкой науки систематики. Во-вторых, они не замечали важности и систематической значимости огромного морфологического разнообразия, проявлявшегося в постоянно разрастающейся летописи окаменелостей.

В середине XX века под влиянием идей Эрнста Майра палеоантропология переключилась с полного игнорирования эволюционного процесса на поклонение синтетической теории эволюции в ее наиболее жесткой форме. Виды считались лишь эфемерными сегментами эволюционных линий, в рамках которых эволюционные изменения проходили в форме медленного накопления изменений в частотности генов под контролем естественного отбора. Палеоантропологи с готовностью приняли эту фундаменталистскую точку зрения, так как она заполняла теоретический вакуум в самом сердце их науки, а также оправдывала интуитивно привлекательную идею реконструкции биологической истории человечества путем проецирования единственного существующего на сегодняшний момент вида гоминидов назад в далекое прошлое. Влияние Майра на систематику гоминидов также было огромным и выражалось в крайне минималистической таксономии. Для науки, полной избыточных и ненужных наименований, это было даже хорошо, однако подход Майра надевал на палеоантропологию своего рода смирительную рубашку, не позволявшую ученым сделать ни шага в сторону. Отмечу, что, когда Майр попытался применить ту же идею к своей собственной дисциплине, орнитологии, его коллеги отреагировали совершенно по-другому и вскоре начали разрабатывать концепции видов, которые гораздо лучше, чем прежде, отражали наблюдаемое ими природное разнообразие. Палеоантропологам же понадобилось несколько десятков лет и большое количество новых находок, чтобы признать хотя бы возможность существования в прошлом множества видов гоминидов.