– Когда напустишь на себя таинственность, не признавайся, что ты Кахуна, но источай божественную харизму.
Бобби встревожился и даже притормозил перед знаком, чего до сих пор не делал.
– Ты думаешь, я на это не способен? Если уж говорить о харизме, то тут Бобби нет равных. Она сочится из всех его пор.
– Брат, – сказал я, – в тебе столько харизмы, что, вздумай ты основать секту самоубийц, с тобой в пропасть прыгнули бы тысячи людей.
Он был доволен.
– Да? Ты не пудришь мне мозги?
– Нет, – заверил я.
– Mahalo.[22]
– На здоровье. Только один вопрос. Он прибавил газу и сказал:
– Спрашивай.
– Почему прямо не сказать Пиа, что ты Кахуна?
– Я не могу лгать ей. Я ее люблю.
– Этот невинный обман.
– Ты лжешь Саше?
– Нет.
– А она тебе?
– Она вообще никому не лжет, – сказал я.
– Между любящими не бывает невинных обманов.
– Ты продолжаешь удивлять меня.
– Своей мудростью?
– Своей сентиментальной душой плюшевого мишки.
– Нажми мне на живот, и я спою колыбельную.
– Поверю на слово.
Мы были всего лишь в нескольких кварталах от дома Лилли Уинг.
– Подъедешь с черного хода, через переулок, – распорядился я.
Я бы не удивился, если бы нас поджидал полицейский патруль или еще одна машина без опознавательных знаков, полная людей с лицами из гранита, но в переулке было пустынно. У дверей гаража стоял Сашин «Форд-Эксплорер», и Бобби припарковался рядом с ним.
За проходом в гигантских эвкалиптах лежал овраг, погруженный в непроглядную тьму. В отсутствие луны там могло быть что угодно: бездонная пропасть, огромное темное море, конец земли и пасть вечности.
Выходя из джипа, я вспомнил, как мой дорогой Орсон в поисках следа Джимми изучал сорняки на краю оврага. Его возбужденное тявканье, когда удалось обнаружить запах. И безоглядную готовность тут же устремиться в погоню.
Всего несколько часов назад. Несколько веков назад.
Казалось, время сорвалось с цепи и здесь, вдали от яйцевидной комнаты.
При мысли об Орсоне сердце сжалось так, что я не мог дышать.
Я вспомнил, как два с лишним года назад, в январе, при свечах сидел рядом с отцом в холодном морге больницы Милосердия, дожидаясь катафалка, который должен был отвезти тело моей матери в похоронное бюро Кирка, чувствуя себя так, словно сам умер от горя, и боясь пошевелиться или заговорить, как будто я был полой фаянсовой фигуркой, над которой занесен молоток. И палату отца всего лишь месяц назад. Страшную ночь его смерти. Как я держал его руку в своей, склонившись над ограждением кровати, вслушиваясь в его последние, сказанные шепотом слова: «Ничего не бойся, Крис. Ничего не бойся». А потом его рука бессильно повисла. Я поцеловал его в лоб, в щетинистую щеку. Так как я сам был ходячим чудом, сумевшим с диагнозом ХР прожить до двадцати восьми лет, то верил в чудеса, в их реальность и необходимость. Поэтому я крепко держал отцовскую руку, целовал небритую щеку, еще горячую от лихорадки, и ждал – нет, яростно требовал чуда. Прости меня господь, я ждал, что отец восстанет, как Лазарь, потому что боль от его потери была невыносимой, а мир без него – холодным и темным. Хотя я и без того был избалован чудесами, но жаждал еще одного. Я просил бога, умолял Его, торговался с Ним, но сохранение естественного порядка вещей важнее наших желаний, поэтому, как ни горько, мне пришлось смириться и неохотно выпустить безжизненную руку отца.
А теперь я стоял в переулке и не мог вздохнуть, вновь пронизанный страхом, что переживу и Орсона, моего брата, особое, драгоценное существо, которое было в этом мире еще более чужим, чем я. Если бы он умер в одиночестве, без гладящей его дружеской руки, без успокаивающего голоса, который бы говорил ему, что его любят, мысль о его мучениях разорвала бы мне сердце.
– Брат, – сказал Бобби, кладя руку мне на плечо и слегка сжимая его. – Все будет хорошо.
Я не говорил ни слова, но Бобби знал, какие страхи обуревали меня, когда я стоял в переулке и смотрел на темный овраг за эвкалиптами.
Способность дышать внезапно вернулась ко мне, а с ней вернулась и надежда. То был один из отчаянных приступов надежды, которая, оказываясь тщетной, убивает тебя, надежды безумной, беспочвенной, но убеждающей. Надежды, на которую в преддверии гибели мира я не имел права: мы найдем Джимми Уинга и Орсона живыми и здоровыми, а те, кто хотел причинить им вред, будут гореть в аду!
Глава 16
Всю дорогу от деревянной калитки до заднего двора, где стоял густой запах жасмина, я думал только об одном: удастся ли передать Лилли хотя бы частичку моей вновь обретенной веры, что я найду ее сына живым и невредимым. Мне нечем было подкрепить эту оптимистическую версию. Наоборот, расскажи я ей хотя бы часть того, что мы с Бобби видели в Форт-Уиверне, Лилли тоже лишилась бы надежды.
На улице перед бунгало типа «Кейп-Код» вовсю светили фонари. Но в окнах кухни Лилли теплились свечи. Здесь ждали моего возвращения.
На заднем крыльце стояла Саша. Должно быть, она вышла с кухни, услышав, как у гаража остановился джип.
Образ Саши, который я ношу с собой, идеален; и все же когда я вижу ее после долгого перерыва, она кажется мне красивее, чем в воспоминаниях. Хотя мое зрение адаптировалось к темноте, но свет был таким скупым, что я не видел ее прозрачно-серых глаз, волос цвета красного дерева и сияния слегка веснушчатой кожи. И все же она сияла.
Мы обнялись, и она прошептала:
– Привет, Снеговик.
– Привет.
– Джимми?
– Еще нет, – шепотом ответил я. – А теперь и Орсон пропал.
Ее объятия стали крепче.
– В Уиверне?
– Ага.
Она поцеловала меня в щеку.
– У него не только доброе сердце и виляющий хвост. Он сильный и может постоять за себя.
– Мы вернемся за ним.
– Верно, черт побери. И я с вами.
Сашина красота не физическая. Вернее, не столько физическая. В ее лице есть мудрость, сострадание, смелость и сияние вечности. Эта другая красота – красота духовная, глубинная, скрытая – иногда пугает меня и приводит в отчаяние. В такие минуты я понимаю жрецов древних культов, не желавших отрекаться от своей веры и становившихся мучениками.
Я не чувствую, что совершаю святотатство, сравнивая красоту Саши с милосердием господа, потому что одно из них является отражением другого. Самозабвенная любовь, которую мы отдаем другим людям – вплоть до желания умереть за них, как происходит у нас с Сашей, – лишний раз доказывает, что люди – не эгоистичные животные; мы несем в себе божественную искру, и, если знаем о ее существовании, наша жизнь обретает достоинство, смысл и надежду. В Саше эта искра горит очень ярко, но этот свет не вредит мне, а лечит.
Обняв Бобби, который нес ружье, Саша прошептала:
– Лучше оставь его здесь. Лилли и без того трясет.
– Меня тоже, – пробормотал Бобби.
Он положил ружье на крыльцо, но оставил за поясом «смит-вессон», прикрыв его гавайкой.
Саша была в джинсах, майке и просторной джинсовой куртке. Когда мы обнялись, я ощутил под ней кобуру с пистолетом.
У меня был 9-миллиметровый «глок».
Если бы выведенный моей матерью ретровирус можно было расстрелять, мы бы сделали это, предотвратили конец света и устроили знатную вечеринку на пляже.
– Копы? – спросил я Сашу.
– Были и ушли.
– Мануэль? – спросил я, имея в виду Мануэля Рамиреса, нынешнего начальника полиции, который был моим другом, пока не продался шушере из Уиверна.
– Ага. Когда он увидел меня, то изменился в лице, как от почечной колики.
Саша провела нас на кухню, где было так тихо, что наши негромкие шаги звучали как цоканье деревянных подошв в храме. Мучения Лилли окутывали этот скромный дом такой же плотной пеленой, как бархатное покрывало на гробе. Словно Джимми уже нашли мертвым.
Из уважения к моему состоянию на кухне светились лишь часы над камином, газовая горелка под чайником и две толстые желтые свечи. Свечи, стоявшие в белых блюдцах на кухонном столе, распространяли ванильный запах, как нельзя менее подходивший к мрачной атмосфере этого места.
22
Спасибо (гавайск.).