Я вгляделся в вершину лестницы. Должно быть, Орсон смотрел вниз, тоже не в силах увидеть меня, и вдыхал мой подбадривающий запах. Наверняка аромат был еще тот, потому что я изрядно вспотел. Как от затраченных усилий, так и от ожидания неминуемой схватки. Держась за лестницу одной рукой, я нашарил отверстие, согнул руку и уцепился за металлическую ручку на косяке отсутствующей двери. На этом этаже отверстие не было загорожено металлическим прутом, и я легко пролез из шахты на этаж.
И попал из тьмы непроглядной в тьму египетскую.
Я вытащил «глок» и крадучись отошел от разверстой шахты, держась спиной к стене. Холод бетона просачивался даже сквозь куртку и хлопчатобумажный свитер.
Я подавил короткую вспышку гордости собой, вызванную тем, что мне удалось добраться сюда и остаться незамеченным. Удовлетворение почти тут же сменилось холодком в спине. Более здравомыслящая часть моего «я» настойчиво спрашивала, какого черта я тут делаю.
Меня как безумного влекла еще большая тьма, самое ее сердце. Тьма, сгустившаяся, словно материя за мгновение до Большого Взрыва, тьма без проблеска света, которая будет уплотняться до тех пор, пока не выжмет мой вопящий дух из смертного тела, как сок из виноградной грозди.
Черт, мне требовалось выпить пива.
Но пива не было. Я не догадался прихватить с собой бутылку-другую.
Вместо этого я попытался сделать глубокий вдох. Ртом, чтобы поменьше шуметь. На случай, если ко мне подкрадывается злобный тролль, вооруженный циркулярной пилой и готовый нажать узловатым пальцем на пусковую кнопку.
Я сам свой злейший враг. Это является наиболее надежным доказательством того, что я отношусь к миру людей.
В воздухе стоял запах, ничуть не похожий на аромат холодной «Короны» или «Хайникена». В нем чувствовался слабый привкус горечи.
Когда я в следующий раз отправлюсь в погоню за плохими парнями, придется захватить с собой холодильник со льдом и полудюжиной бутылок.
Какое-то время я пытался отвлечься мыслями о восьмифутовых волнах, ожидающих своего серфера, о ледяном пиве, такос[2] и Саше Гуделл, лежащей в моей постели, но ощущение близкой опасности и приступ клаустрофобии становились все сильнее.
Я сумел успокоиться лишь тогда, когда вызвал в памяти лицо Саши. Ее серые глаза, ясные, как дождевая вода. Пышные волосы цвета красного дерева. Губы, изогнутые улыбкой. Ее излучение.
Я сохранял осторожность; следовательно, похититель не мог догадаться о моем присутствии. У него не было причины вершить свои дела в темноте. Отсутствие лампы лишило бы его извращенного удовольствия любоваться ужасом своей жертвы. Абсолютная темнота была доказательством того, что он находится не рядом, а в комнате по соседству, за железной дверью.
Криков ребенка слышно не было; это означало, что пока Джимми невредим. Для этого хищника наслаждение слышать равнялось наслаждению видеть; крики жертв должны были звучать в его ушах музыкой.
Если я не видел света лампы, при котором орудовал похититель, то он тоже не видел меня. Я выудил из-за пояса фонарик и включил его.
Я находился в самой обыкновенной лифтовой нише. За углом справа тянулся довольно длинный коридор шириной в два с половиной метра, с полом из пепельно-серых мозаичных плиток и бетонными стенами, выкрашенными голубой краской. Он вел в одном направлении – вдоль склада. Совсем недавно я преодолел это расстояние на уровне земли.
На этот этаж почти не просачивалась пыль; воздух здесь был холодным и неподвижным, как в морге. Пол был слишком чистым, чтобы на нем оставались следы.
На потолке продолжали висеть люминесцентные лампы и звукопоглощающие панели. Они мне ничем не грозили, потому что эти здания были давно обесточены.
В предыдущие ночи я убедился, что ликвидаторы сняли все ценное лишь в некоторых зонах базы. Похоже, в разгар процесса бухгалтеры министерства обороны спохватились и решили, что расходы на демонтаж превышают стоимость самого оборудования.
Левая стена коридора была сплошной. По правую руку находилось несколько комнат с неокрашенными дверями из нержавеющей стали, лишенными всяких опознавательных знаков.
Хотя в данную минуту у меня не было возможности посоветоваться со своим разумным четвероногим братом, я и сам мог вычислить, что звук, который привел меня сюда, был грохотом двух стальных дверей. Коридор был таким длинным, что луч фонаря не достигал его дальнего конца. Я не видел, сколько здесь комнат – меньше шести или больше шестидесяти, – однако чувствовал, что мальчик и его похититель находятся в одной из них. Фонарик, который я держал в руке, начинал накаляться, но я знал, что на самом деле это не так. Луч не был сильным и был направлен в противоположную от меня сторону; мои пальцы не касались яркой линзы. Тем не менее я привык избегать света, и долго горящий фонарик заставлял меня испытывать то же, что испытывал несчастный Икар, который слишком близко подлетел к солнцу и обжег крылья.
У первой двери вместо шаровидной ручки была рукоятка, а вместо скважины для ключа – щель для магнитной карточки. Однако электронные замки должны были отключиться в тот момент, когда на базе вырубили ток.
Я приложил ухо к ближайшей двери. Оттуда не доносилось ни звука.
Я осторожно нажал на рукоятку. В лучшем случае я ожидал тонкого предательского скрипа, в худшем – хора «Аллилуйя» из генделевского «Мессии». Но рукоятка повернулась бесшумно, как будто ее только вчера смазали.
Я толкнул дверь телом, держа в одной руке «глок», а в другой – фонарик.
Комната была большой и насчитывала около двенадцати метров в ширину и не меньше двадцати пяти в длину. О ее точных размерах можно было только догадываться, потому что слабый луч фонарика едва достигал ближайшей стены и терялся во тьме.
Насколько я мог видеть, в помещении не было ни оборудования, ни мебели. Скорее всего их вывезли в покрытые туманом горы Трансильвании, чтобы заново оборудовать лабораторию Виктора Франкенштейна.[3]
Весь серый мозаичный пол был завален сотнями маленьких скелетов.
На мгновение – возможно, из-за хрупких грудных клеток – я подумал, что это останки птиц. Но мысль была глупая. Среди пернатых нет видов, которые живут под землей. Осветив фонариком несколько окаменевших скелетов, я по размерам черепов и отсутствию крыльев понял, что это крысы. Сотни крыс.
Большинство скелетиков лежало отдельно друг от друга, но кое-где громоздились груды костей, как будто десятки галлюцинирующих грызунов душили друг друга в погоне за одним-единственным воображаемым кусочком сыра.
Но самым странным были попадавшиеся там и сям узоры из черепов и костей. Крысы лежали не редкими кучками, но так, словно сами сложились в прихотливые линии «веве» гаитянских жрецов вуду.
Я знал о «веве» все, потому что мой друг Бобби Хэллоуэй когда-то встречался с умопомрачительно красивой серфершей Холли Кин, которая была вудуисткой. Их связь была недолгой.
«Веве» – это узор, олицетворяющий власть астральной силы. Жрец вуду готовит пять больших медных сосудов, каждый из которых наполнен соответствующим веществом: белой пшеничной мукой, желтой кукурузной, красной кирпичной пылью, черным толченым углем и толченым же корнем танниса. Этими веществами он делает на полу священные знаки, высыпая из горсти строго определенное количество порошка. Он должен назубок помнить сотни сложных узоров. Даже для самого скромного обряда требуется несколько «веве», чтобы привлечь внимание богов к Умфору – храму, где совершается ритуал.
Холли Кин исповедовала культ белой магии, называющейся Уньон и противостоящей черной магии, Бокор. Она говорила, что нет большего зла на свете, чем создание зомби с помощью оживления мертвых и чтение заклинаний, позволяющих превратить сердца врагов в протухшие цыплячьи головы или что-нибудь в этом роде, хотя сама признавалась, что могла бы делать это, нарушив клятву Уньон и получив взамен членский билет лиги Бокор. Девушка была милая, но немного странная и лишь однажды заставила меня испытать неловкость, когда с жаром заявила, что величайшей рок-группой всех времен и народов была «Партридж фэмили»…