Конечно, он мог вернуться под другим именем, еще в колонии официально перестать быть Джоном Джозефом Рандольфом с санкции благосклонных врачей, стремясь оставить прошлое позади, начать новую жизнь, исцелившись душой, восстановив самооценку и тому подобные тра-ля-ля. Выросший убийца, застреливший отца и зарубивший мать, мог ходить по улицам родного города неузнанным и устроиться в Форт-Уиверн на работу, связанную с «Загадочным поездом».

Джон Джозеф Рандольф… Это имя продолжало мучить меня.

Когда Мангоджерри повела нас по последнему пролету тоннеля, который мог оказаться тупиком, я бросил прощальный взгляд на галерею и, кажется, понял ее цель.

Сначала эта стена казалась мне бравадой, чем-то вроде выставки спортивных трофеев, витриной, возле которой Джонни мог бы засовывать пальцы под мышки, выпячивать грудь и пыжиться. Однако убийцы-психопаты, хотя и гордятся своими подвигами, редко рискуют показывать такие коллекции родным и соседям, а потому вынуждены распускать хвост лишь наедине с самими собой.

Потом я подумал, что выставка является чем-то вроде порнографии для возбуждения извращенного сознания. Газетные заголовки могли заменять этому подонку непристойные диалоги. Фотографии жертв и описания преступлений должны были возбуждать его сильнее, чем фильмы для взрослых категории «три X».

Но сейчас до меня дошло, что эта экспозиция – жертвоприношение. Вся его жизнь была жертвоприношением. Убийство родителей, по одному убитому каждые двенадцать месяцев, 364 дня сурового самоограничения в год и последняя вспышка убийств детей. Жертвоприношение сожжением. Изучая эту мерзкую выставку, я долго не мог понять, для кого она предназначена и для чего устроена; кажется, теперь до меня начинало что-то доходить.

Тоннель заканчивался герметичной заглушкой диаметром два с половиной метра, когда-то открывавшейся с помощью электромотора.

Но Доги отложил автомат, сунул пальцы в выемку и без всякого мотора отодвинул заглушку в сторону, как раздвижную дверь. Хотя заглушка не использовалась больше двух лет, она отъехала на рельсах практически без шума. Его остатки перекрыл зловещий грохот и визг, доносившийся до самых недр «темпорального релокатора».

Как ни странно, я подумал о моряках из романа «Восемьдесят тысяч лье под водой», потерпевших кораблекрушение и спасенных капитаном Немо. Эти люди, охваченные благоговейным страхом, бродили по механическим внутренностям мечты мегаломаньяка, гигантского «Наутилуса». В конце концов они привыкли считать этого левиафана среди субмарин своим домом, играть на волынке и танцевать джигу. Но даже самые общительные и неприхотливые люди, вынужденные жить в бесконечных металлических внутренностях яйцевидной комнаты, всегда чувствовали бы, что они находятся на чужой и враждебной территории.

Хотя Доги отодвинул заменяющую дверь заслонку только на метр, свет, хлынувший в эту щель, едва не ослепил меня.

Я поднял инфракрасные очки на лоб, выключил фонарь и сунул его за пояс. Свет был не таким ярким, как мне показалось; линзы усиливали его, потому что они не были предназначены для ультрафиолетового спектра. Остальные тоже сняли очки.

За заслонкой обнаружился тоннель длиной в четыре-пять метров, облицованный нержавеющей сталью и заканчивавшийся другой такой же заслонкой. Она уже была открыта приблизительно на ту же ширину, что и первая. Из-за нее и шел ультрафиолетовый свет, делавший очки бесполезными.

Саша и Рузвельт остались у первой заслонки. Саша, вооруженная «38-м», должна была обеспечить отступление, не дав врагу перекрыть единственный выход. Рузвельт, левый глаз которого снова распух, стоял рядом с ней, потому что он был без оружия и оставался единственным, кто мог разговаривать с кошкой.

Пушистая мышеловка благоразумно держалась в стороне от направления главного удара. Мы не оставили за собой след из хлебных крошек и не могли со стопроцентной гарантией утверждать, что доберемся до Бобби и лифта без кошачьей помощи.

Я вслед за Доги подошел к внутренней заслонке.

Он заглянул в щель и поднял два пальца, показывая, что там находятся только два человека, которых следует опасаться. Потом сделал знак, означавший, что он войдет первым и встанет справа от двери, а я пойду следом и стану слева.

Как только он освободил проем, я проскользнул в комнату, держа ружье на изготовку.

Гул, скрежет, звон и грохот, сотрясавшие все здание сверху донизу, здесь звучали приглушенно, а единственным источником света был восьмибатарейный штормовой фонарь, стоявший на карточном столе.

Формой это помещение напоминало яйцевидную комнату, находившуюся тремя этажами выше, но было намного меньше, составляя примерно девять метров в длину и четыре с половиной в диаметре наиболее широкой части. Изогнутые стены были покрыты не тем стекловидным веществом в золотистую крапинку, а обычной медью.

У меня сжалось сердце, когда я увидел четверых пропавших ребятишек, сидевших спинами к стене в дальнем темном углу комнаты. Они были измученными и испуганными. Их запястья и лодыжки были связаны, а рты заклеены изолентой. Однако видимых ран на них не было. Увидев меня и Доги, дети изумленно открыли глаза.

А затем я увидел Орсона, лежавшего на боку рядом с детьми, связанного, в наморднике. Его глаза были открыты, он дышал. Живой. Перед глазами поплыли пятна, и я отвернулся.

За карточным столом, стоявшим в центре комнаты и освещавшимся фонарем, на мягких раскладных стульях лицом друг к другу сидели два человека, оцепеневшие при виде «узи». Эта картина напоминала сцену из какой-нибудь минималистской пьесы о тоске, некоммуникабельности, эмоциональной изоляции, тщетности попыток наладить взаимопонимание и философских прогнозах мрачных последствий потребления чизбургеров.

Справа сидел тот самый псих, который пытался дубинкой вышибить мне мозги в подвале склада. На нем была та же одежда, что и вчера, у него были все те же мелкие белые зубки, однако улыбка казалась намного более напряженной, чем раньше, как будто он набрал полный рот кукурузных зерен и вдруг обнаружил в одном из них червяка. Мне захотелось выстрелить ему в морду, потому что в этой улыбке чувствовалось не только самодовольство, но и тщеславие. Видимо, он выиграл предыдущую партию у своего партнера и теперь раздувался от гордости.

Человек слева был высоким блондином лет пятидесяти пяти с бледно-зелеными глазами и сморщенным шрамом на щеке. Это он похитил двойняшек Стюартов; его улыбка была улыбкой победителя – такой же, как в двенадцать лет, когда его руки были испачканы кровью родителей.

Джон Джозеф Рандольф был неестественно спокоен, как будто наше появление нисколько не напугало его.

– Как поживаешь, Крис?

Меня удивило, что он знает мое имя. Я его никогда не видел.

Эхо его слов отражалось от медных стен, как шепот: одно слово наплывало на другое.

– Твоя мать. Глициния, была великой женщиной. Я не понимал, откуда он знает мою мать. Инстинкт подсказывал мне, что интересоваться этим не нужно. Выстрел из ружья мог заставить его замолчать и навеки смыл бы улыбку с его лица, улыбку, которой он очаровывал невинных и неосторожных. Превратил бы ее в безгубую усмешку смерти.

– Она была большей убийцей, чем Мать-Природа, – сказал блондин. Люди эпохи Возрождения думали, размышляли и анализировали сложные моральные последствия своих действий, предпочитая насилию переговоры и сделки. Видимо, я забыл продлить свое членство в клубе людей Возрождения, и у меня отобрали мои принципы, потому что больше всего на свете мне хотелось пристрелить этого мясника без суда и следствия.

Может быть, я и сам «превращался».

Или во всем был виноват гнев, окружавший меня в последние дни.

Сердце переполняла такая горечь, что я непременно выстрелил бы, если бы здесь не было детей. А еще меня сдерживало то, что пули отскочили бы от медных стен во всех направлениях. Так что я спас свою душу благодаря не высокой нравственности, а обстоятельствам. Оправдание более чем скромное.