— Взрослый мужик, а ума не нажил, — огрызнулась Терёхина.

Суздальский хотел что-то заметить про свой ум, но она уже выскочила из кабинета и прошмыгнула мимо вахтёра, который знал её суматошную натуру и выпускал до звонка.

Анна Семёновна по пути заскочила в два магазина, расположенные вблизи института, — молочный и домовую кухню. Тогда у дома оставались овощной и булочная. Она знала, что от магазина к магазину будет тяжелеть, обвешиваться сетками и замедлять шаг. Современные дети заняты школьной нагрузкой, кружками, телевизором, хобби. У мужа творческая работа. Да и кто доверяет магазины мужьям! Анна Семёновна точно знала, что без кухни нет семьи, как нет производства без бухгалтерии. Она влезла в трамвай, не надеясь на место. Но молодой человек тут же вскочил, любезно показывая на сиденье. Она села и хотела поблагодарить…

— О, вы, — стушевалась Анна Семёновна.

Место уступил следователь прокуратуры Рябинин, который теперь стоял перед ней, вежливо улыбаясь.

— Какая случайная встреча, — замялась Терёхина, неуверенная, должна ли она сидеть, когда следователь стоит.

— Совершенно случайная, — подтвердил Рябинин. — Вам далеко?

— Да, прилично. А вам?

— Я до кольца. Ну как, в поле-то тянет? — поинтересовался он.

— И не говорите. Долго вы нас будете ещё держать? — спросила она, не зная, можно ли об этом спрашивать. Но следователь с готовностью ответил:

— Вот завтра соберу всех у себя, и можете ехать.

— Слава богу, надоела неопределённость.

Узнать, чем кончилось дело, она не решилась. Трамвай выехал из центра, народ повыходил, и стало просторнее. Рябинин сел рядом.

— Вы собаку не держите? — спросил он.

— Нет, — удивилась она. — А почему вы спросили?

— Мне ещё тогда при разговоре показалось, что вы любите животных.

— Конечно люблю, — довольно улыбнулась Анна Семёновна. — Но от них грязь, шерсть… Вот в поле у нас обязательно собака, даже как-то было две.

— В поле проще, — согласился Рябинин. — Там можно не только собаку держать.

— У нас одно лето ястребёнок жил. Черепах, ежей ребята таскают в лагерь.

— А тарбаганов не пробовали приручать? — поинтересовался он.

— Как-то поймали одного, да пришлось застрелить.

— Своими руками и застрелили? — засмеялся следователь.

Анна Семёновна тоже засмеялась, представив себя с ружьём. Когда следователь сел рядом, она испугалась, что он начнёт нудно расспрашивать про сотрудников и опять разойдутся её нервы, как в тот раз. Разумеется, нельзя ехать в трамвае молча. И ей понравилось, что следователь нашёл тему постороннюю, но ей близкую.

— Что вы, — сказала она, — я от лягушек кричу не своим голосом.

— А кто же у вас такой смелый, что тарбагана застрелил?

— Теперь уж не помню.

— А если я назову? — предложил Рябинин, всматриваясь в её круглое весёлое лицо.

— Ну, тогда вспомню…

Рябинин назвал. Анна Семёновна Терёхина кивнула головой.

23

Нет ничего труднее, чем думать о любви, когда тебя мучает ненависть.

Рябинин собирался допрашивать Сыча, а злоба-ненависть овчинным кляпом забила горло. Не к Сычу, а к тому, кто убил тарбагана. С Сычом всё было ясно.

Когда подлость выступала под своей собственной личиной, с ней оставалось только бороться. Но когда она выползала в другой одежде, не в своей, Рябинин бесился, потому что порочилось то, чьи одежды брала эта самая подлость.

А может, он закоренелый романтик, не замечавший Диалектики: дня и ночи, жизни и смерти, радости и горя, красоты и безобразия? Может, действительно на другом конце любви находится ненависть? Но тогда это — болезнь, раковое перерождение самого понятия. В юности Рябинин с удивлением заметил: не любил Лиду — и был ко всем равнодушен, влюбился в неё — и сразу понравились другие. Он даже испугался. Это противоречило закону, о чём распевали в песнях и писали в стихах, — существует одна-единственная. А он в девушках подмечал какие-то Лидины чёрточки, манеры, выражения, и эти девушки становились ему милы. И тогда он понял: настоящая любовь не может быть замкнутой, как солнце не может греть только одного. Нельзя любить человека и ненавидеть человечество. Истинная любовь взрывает душу радостью, как весна взрывает землю буйной зеленью. Если не появляется вселенская любовь к упавшему пьянице, к лопуху под забором, к сотруднику по работе, к нашему задымлённому земному шарику — значит, её нет и к той женщине, которой пишешь письма и которую водишь в кино и сажаешь в «Волгу» с кольцами.

Было семь часов вечера. Рябинин не представлял, где он наскребёт сил на этот допрос. Вся надежда на Петельникова да и на быстрое признание.

Сыча доставили из камеры. Это оказался плотный угрюмый человек неопределённого возраста, с узкими глазками и со всеми набухшими частями лица: обвисший баклажанный нос, налитые водянистые губы, толстые веки и синевато-рыхлые щёки.

Сил не было, поэтому Рябинин спросил прямо:

— Ну что, Сычов, сразу будем рассказывать или поломаемся для приличия?

— Девке срок грозит девять месяцев — и то ломается, — буркнул Сыч.

— Ты же не девка.

— Брось, следователь, я на дешёвку не клюю.

— А я буду приманку наживлять недешёвую, — пообещал Рябинин.

— Какую ж?

— У тебя три судимости?

— Ну, три.

— Теперь будет четвёртая. Значит, у тебя, Сычов, одна забота — меньше получить.

Подследственный молчал, хмуро и безразлично оглядывая комнату. Всё это он уже слышал. На новенькое нужны свежие силы, а их у Рябинина уже не было. Поэтому он допрашивал трафаретно, словно печатал на машинке.

— Получить срок поменьше можешь только одним путём…

— Знаю, — перебил Сычов, — чистосердечное раскаяние.

— А разве не так? Ты ведь судимый, знаешь…

— У нас в колонии это даже на стене было написано, — поддержал следователя Сычов. — Только я не боюсь колонии, начальник.

— Так не бывает, — убеждённо сказал Рябинин.

— Бывает, — заверил подследственный.

— Нет, Сычов, что-то ты кокетничаешь. Свобода…

Рябинин даже замолчал, не зная, какими словами говорить про свободу и нуждается ли она в объяснении. Но то ощущение свободы, которое было у него, видимо, не подходило Сычу. И Рябинин это непередаваемое чувство, за которое люди отдавали жизни, стал дробить на мелкие зримые кусочки, понятные любому:

— Не поверю, что тебе всё равно. Пойти куда, на ту же улицу.

— Толкотня одна, — поморщился Сыч.

— Например, в кино сходить…

— В колонии тоже кино показывают.

— Ну как же, — удивлялся Рябинин, — лишиться культуры, театра?…

— В гробу я эти театры… — перебил подследственный.

— Лишиться друзей, родных…

— Мои кери в колонии, а маманя без меня не сдохнет.

— Сычов, — мягко сказал Рябинин, — ну что ты говоришь? На свободе жизнь. Любовь…

— Бабы везде есть, — опять перебил Сыч.

— …природа, книги, небо…

Тогда Сыч начал тихо смеяться, издавая шипящие звуки, как автомат с газированной водой. Действительно смешно: Сычу — и про небо. Наивно. Но чувство свободы должно быть у каждого, будь он Сычом или министром.

— Свободный человек обладает правом выбора, — не сдавался Рябинин, — начиная от образа жизни, работы и кончая обедом в столовой.

— А зачем мне выбирать-то, — не сдавался и Сыч. — Пусть за меня выбирают.

Рябинин вспомнил сцену в библиотеке, когда женщина возмущалась открытым доступом к полкам. Она не могла взять книжку — не знала какую.

И тогда Рябинин ужаснулся: Сыча нет смысла лишать свободы — он её не имеет. Как её не имеют люди, которые не видят цветов и неба, не понимают красоты своей земли, не читают книг, не наслаждаются мыслями, не увлекаются работой, не чувствуют мужской дружбы и не боготворят женскую любовь… Чего же их лишать? Монотонной работы, обедов да телевизора? Да вот Сыч говорит, что это есть и в колонии.

— Ну ладно, — сказал Рябинин. — Хочешь всё на себя взять?