Он остановился и схватился за голову. Она отшатнулась. Внутри у нее все трепетало: его слова вновь разбудили то запретное чувство, которое она испытала, когда впервые на него взглянула. Сейчас она боролась с этим чувством единственным доступным ей способом.

— Все это глупости. На вас подействовало матушкино пиво. — Она нервно усмехнулась.

— Пиво? Да, их оно прямо подкашивает, но с меня как с гуся вода. Мне подавай что-нибудь покрепче. Этой ночью я пригубил самую малость. Лучше не уходите от ответа. Я уже давно хотел потолковать об этом с вами… Сара.

Она задрожала всем телом, когда его руки опустились ей на плечи и стиснули их, как клещи.

— Разве вы не понимаете, как дорого вы стоите? Они — я говорю о нашей семье — вовсе не оказали вам чести. Если на то пошло, это вы оказали им честь. Ведь вы вдохнули в них жизнь! Старик, например, просто ожил благодаря вам, Дэвид превратился в мужчину, даже на Дэна вы повлияли, а ведь Дэну не нужны чужие уроки. Вы сами не понимаете, что сделали! — Он тряхнул ее. — Не понимаете! — Его голос превратился в хриплый шепот, он обдавал ее лицо горячим дыханием. Он по-прежнему сжимал ей плечи, а тела их соприкасались совсем чуть-чуть, краями одежды. — Сара, Сара! — Ветер закружил эти слова. — А что вы сделали со мной, вы не догадываетесь? Нет, догадываетесь, поэтому все время меня сторонитесь. Господи, Сара!..

— Нет, нет! — Ей казалось, что она кричит, но этот крик раздавался только у нее внутри, наружу не вылетело ни звука, не считая бессвязного шипения.

Он все крепче прижимал ее к ржавой стене. Она уже чувствовала все его тело — колени, бедра, живот, грудь, — и это давление делалось совершенно невыносимым.

— Нет, нет, пустите! Вы безумец, безумец! Дэвид!!!

— Вот именно — Дэвид… — Он припал ртом к ее уху, и его слова лились ей в ушную раковину, как расплавленный свинец, прожигая ее насквозь. — Дэвид, а как же! Напрасно вы напоминаете мне о его существовании — мне ли о нем не помнить! Если бы не он, я бы сразу с вами разобрался. Разве вы не почувствовали этого в первый же раз, когда мы с вами встретились? Я сразу все понял!

— Отпустите меня! Говорю вам, отпустите! Вдруг Дэвид узнает…

— Не беспокойтесь, не узнает.

— Я скорее умру, чем сделаю Дэвиду больно, слышите? Вы слышите? — Она цедила эти слова сквозь зубы. — А теперь отпустите.

— Еще немножко! Дайте мне побыть рядом с вами еще минуту! Ведь она равна всей жизни! О Сара, Сара! — Он совсем накрыл губами ее ухо.

Она прижала ухо плечом и вела нешуточную борьбу с целью освободиться, но пересилить его было трудно даже ей. Он держал ее играючи, как ребенка. Потом, сама испытывая от этой перемены тошноту, она обмякла и со слезами в голосе пролепетала:

— Я счастлива! Не мешайте моему счастью, не губите мою жизнь! Никогда еще я не была так счастлива, мне больше ничего не нужно: Дэвид, дом… свой угол…

— Нет, вы несчастливы. Какое это счастье, раз вы не знаете, что оно означает? Дэвид вас спас. Он был первой соломинкой, за которую можно было ухватиться, чтобы выбраться из вашей трясины, что вы и сделали, а теперь без устали сгибаетесь, проявляя бескрайнюю признательность.

— Ничего подобного!

— Как он вас любит, а? Как? Нежно, осторожно, словно просит об одолжении? Он не овладевает вами — где ему!

— Замолчите! Дэвид — хороший, хороший…

— Хороший, лучше некуда! Дэвид — славный малый, добрый малый. Он мне брат, и я никогда не причиню ему вреда, так что оставьте ваши страхи, вам нечего бояться. Но любить вас — нет, это ему не по плечу. Ведь не так же… не так?!

Он поднял ее, едва не пригвоздив к стене, и осыпал поцелуями все ее лицо. Какое-то время она не имела сил сопротивляться, так как понимала, что он совершенно прав, каждое его слово — чистая правда. Несколько секунд она была покорна, но потом опомнилась и стала лупить его кулаками в грудь, вырываться, лягаться и царапаться.

Ее усилия были не напрасны — они разъединились и застыли друг против друга, как два крупных животных, уставших от ветра и темноты; она ощущала себя совсем одинокой в мире, который родился только что, когда она на мгновение уступила его страсти. Пусть их плоть не соединилась, это не имело значения: они все равно познали друг друга, словно разделись донага и долгими часами предавались посреди темного пустыря любовным утехам.

Потом у нее подкосились ноги, последние силы покинули ее, и она оперлась о железную стенку, чтобы не свалиться. Все ее тело трясло, словно от пляски святого Витта. Каждая косточка болталась сама по себе, словно на гибкой проволоке. Она не могла двинуться с места, да и не желала этого. У нее пропало всякое желание бежать от него сломя голову. Ей больше не хотелось провалиться сквозь землю, она уже не сожалела, что появилась на свет. В голове у нее осталась одна-единственная отчетливая мысль, и касалась она Дэвида: ему нельзя причинять вред.

В это мгновение они были настолько близки, даже мыслями, что он уловил, что ее мучит, и произнес:

— Не бойся. — Он уже говорил бесстрастно. — Ничего с ним не будет. Ты ему так признательна, что никогда не нанесешь ему раны. Я тоже не хочу его ранить. К тому же какой от меня вред? Человек, сидящий на пособии, не имеет права призывать: «Убежим и забудемся в любви!» В любом случае это касается только нас двоих, так что хватит трястись. Мое безумие заперто на надежный замок, и я позабочусь, чтобы он больше не отпирался. Во всяком случае, не с таким лязгом… — Он нашел ее руки, и она не помешала ему. — Боже, как бы я тебя любил, Сара! — с нежностью и печалью воскликнул он.

Она сама удивилась звуку своего голоса и не узнала его, когда помимо желания стала ему отвечать. Говорила взрослая женщина, медленно и четко излагающая свои мысли:

— Все зависит от того, что называть любовью. Любовь Дэвида такая, что он любит даже мои ноги, а они некрасивые. Они распухают, становятся бесформенными, как два больших белых пудинга, но он снимает с меня туфли и чулки, когда я набегаюсь по магазинам. Он даже моет мне ноги в теплой воде с содой — ведь ты никогда не стал бы этого делать?

Они долго молчали. Ветер уносил звуки их тяжелого дыхания. Наконец он вымолвил:

— О чем ты? Я говорил о любви… — В его хриплом голосе слышалось замешательство.

— Любовь? — Ей захотелось грубо расхохотаться, и она испугалась самой себя. Грубость последовавших слов была не менее пугающей, но она произнесла их — безжалостные слова умудренной жизнью женщины: — Знаю я твою любовь! Ты содрал бы с меня одежду, а туфли не тронул бы. Знаю, не дура. Убери руки!

Ее опять затрясло. Она пыталась высвободиться, но тут раздался его голос — настойчивый, нежный, умоляющий:

— Не отвергай меня, Сара! И не бойся меня! Я ничего не сделаю, даже не попытаюсь, даю слово. Просто позволь мне иногда говорить с тобой, смотреть на тебя. Обещай мне хотя бы это. Говори со мной иногда, произноси добрые слова. Мне очень не хватает доброты. Ты не представляешь себе, что это значит — жить без доброты. А ты добрая. В первую же минуту, только увидев тебя, я разглядел, какое у тебя большое и доброе сердце. Ты такая большая, Сара! В тебе всего много. Большая и добрая…

Она возвращалась к действительности, а действительность означала страх — страх от возможности не устоять перед его мольбами. Она пролепетала, обращаясь больше к самой себе, чем к нему:

— Если я навлеку беду на свой дом, то наложу на себя руки. Я этого не вынесу. Ваша мать…

Упоминание о матери повлияло на него, как удар молотом. Он взорвался:

— Ради Бога! Я же говорил: не бойся мою мать! Вообще никого из них не бойся! Все-таки есть в тебе особенность, которая сводит меня с ума: я начинаю беситься, когда вижу, как ты перед ними гнешься. И еще когда выскочка Мэй смотрит на тебя сверху вниз…

— Мэй? — переспросила она, заикаясь. — Мэй смотрит на меня сверху вниз?

— Разве ты не замечала? А ведь она не годится тебе в подметки! Мэй — чопорная льдышка. В ней не больше женского, чем в нашем соседе Лесли Уотерсе, который сам не знает, какого он пола. Но винить за это ты должна только себя, свою проклятую приниженность и доброту. Вместо этого ты должна быть заносчивой гордячкой, потому что тебе есть чем гордиться. Ведь ты красива… Господи, как ты красива: лицо, тело, все… Ладно, успокойся, я молчу.