В сиротском детстве Антуану уже случалось пользоваться гостеприимством на Брюниссанды, первой — наряду с Бермоном — богачки на селе. Наслушавшись кюре Джулиана, который в начале служения был еще бодр и языкаст, благочестивая трактирщица порешила на Пасху, на Пятидесятницу и на Рождество, а также на святого Марциала, покровителя прихода, кормить за собственным столом двенадцать бедняков деревни — по примеру не иначе как графа Тулузского. Недавно овдовевшая Росса с отроком-сыном и младенцем на руках точнехонько попадала в эту категорию. Непременным гостем оказывался и кюре — в те годы он пил умеренно и бодро председательствовал за столом, благословляя щедрость хозяйки и рассказывая примеры из житий. Выражение «свой стол» было совершенно истинным — по приказу на Брюниссанды ее сыновья вытаскивали на молотильную площадку за домом козлы и здоровенную столешницу, хранившуюся для свадеб и крестин, и за ним целиком помещалась торговкина семья вкупе со священником и двенадцатью pauperi, как она важно называла гостей, подцепив от Джулиана латинское словечко. Под сенью пары вишен, цветших пышно, но почти не плодоносивших, праздник продолжался до темноты, плавно переходя в вечерние посиделки с вином — в конечном итоге все были свои, односельчане, редко среди гостей затесывался пришлый нищий или бродячий монашек. Антуан не забыл, как он, семилетка, прятал не до конца обглоданные кости в рукава, после праздника втихую совал себе в капюшон то кусочек сыра, то хлебец: сегодня сыт, а завтра снова день, и завтра уже в гости не позовут… От этих воспоминаний уши его слегка алели, когда двое братьев, пройдя насквозь всю деревню, ступили на широкий дворик Брюниссанды — двор, одновременно служивший и трактиром, и единственной торговой лавкой на весь Мон-Марсель. У ушей была и дополнительная причина краснеть: два семейства, праздновавшие крестины и получившие от братьев учтивый отказ присоединиться, были утешены по крайней мере тем, что добрые монахи не побрезговали зайти на порог и угоститься вином за здоровье новокрещенных младенцев. Выкушав одну за другой две большие чашки неразбавленного — а у семьи Армье так и с травами — ничего со вчера не евший Антуан почувствовал беспричинную лихость, но лихость слегка слезливую: то ли хохотать, то ли слезы ронять над чем попало. Аймер был желудком покрепче, он даже и не порозовел щеками, только тихонько попросил соция не улыбаться так по-дурацки в гостях: все-таки они проповедники, а не бродячие жонглеры. От чего глаза у соция стремительно наполнились слезами раскаяния: чувствителен стал от вина.

Запах жареного и печеного чувствовался еще на подходах к дому. Сглатывая, чтобы не расслюнявиться, как собака, Антуан вежественно здоровался с домной Брюниссандой и ее огромной семьей. Собрались все — трое взрослых сыновей, двое старших с женами; причем в жене среднего Антуан с удивлением узнал Брюну Катала, небогатую хорошенькую соседку Брюниссанды. Когда-то она гуляла с Раймоном-пастухом и увлекалась его ересями, вспомнилось некстати Антуану; но те времена давно минули — и Брюна, располневшая и свежая, как бутон, держала за руку вертлявого парнишку лет трех, да и живот у нее был весьма недвусмысленно круглый. Дети старшего сына, трое полнощеких отроков, смотрели прямо, не опасаясь взглядывать доминиканцам прямо в глаза: сразу видно, что в этом доме монашеских хабитов не боятся.

Еще были работники, числом трое. Одного из них, Йехана Кривого, Антуан хорошо помнил: его выгнал с работы байль, когда случайно вылетевший из печки уголек совершенно лишил Йехана зрения на правом глазу, а Брюниссанда прибрала мужика себе, гордо заявив, что, мол, не каталонка и в дурные приметы не верит: подумаешь, работник кривой, не глазами же ему жать да молотить! Торговка о том не пожалела: дядька был здоровенный, как вол; мог ухватиться за оглобли и протащить груженую товаром телегу до самого дома от портала — и не надорваться. Дочка Йехана, Жанна, на Антуановой памяти еще служила у кабатчицы работницей; но теперь ее что-то не было видно. Взамен нее гостей приветствовала целой серией поклонов некая Раймонда. В общем, вместе с братьями пятнадцать человек; будь они все мужского пола, хватило бы, чтобы заселить небольшой монастырь! В садике, служившем одновременно молотильной площадкой, уже расставили стол — и Антуан с легкой приятной болью узнал и столешницу, и козлы. Те же, что и для Христовых «пауперов» на Пасху. Он чуть было не занял прежнего места — в самом конце на углу — когда бы средний Брюниссандин сын не указал ему почтительно на стул со спинкой: двоих проповедников с почетом рассадили в концах стола, чтобы ни одного не обидеть. Розовая вишня за Антуановой спиной благоухала изо всех сил — наивная вишня каждый год верила, что ей удастся принести плоды, и за купами цветов было не разглядеть листьев. Антуан хорошо знал — если апрельские внезапные заморозки не побьют все, что успеет завязаться, то в конце мая все равно нагрянет сжигающая жара; за вишней из Сабартеса надлежало спускаться на равнину. Однако ж горные кривые деревца всякий год выпускали столько цвета, что их пышные розовые и белые облака в темноте освещали путнику дорогу.

Сидя за столом, Антуан недолго стыдился, надеясь, что Брюниссанда не вспоминает того, что так ясно помнится ему самому. Вообще думать о себе он забыл довольно скоро: очень уж было все иначе, чем в постыдные годы юности. Позже Антуану еще предстояло поразмыслить на глубокую тему — насколько бедность добровольная отличается от невольной, насколько pauper, каким он был в сиротском детстве, отличается от радостного мендиканта; сейчас же он дивился переменам так сильно, что кусок в горло не шел, хотя еда была превосходная. На Брюниссандином столе, кроме копчений и солений, кроме ароматного и теплого хлеба, ломти которого служили тарелками под мясо, пропитываясь вкусным соком; кроме кувшинов с лучшим вином из Экса и Тараскона, кроме нежной ягнятины в молоке, которую Антуан попробовал впервые в жизни, были еще и совсем новые лакомства. Так хорошо Аймер не ел уже много лет, а Антуан и вовсе никогда; новая торговкина служанка, Раймонда, была родом из Лораге и наготовила тамошнего блюда, необычайно сытного и вкусного — кассуле из бобов, утки, колбасок и ветчины, все вместе потушено с травами в горшке под ароматной темной коркой. Также на столе красовалась высокая серебряная перечница, гордость дома, из которой можно было сыпать сколько угодно острой предорогой приправы.

Итак, пища была прекрасна; изумляла вплоть до испуга исключительно сама Брюниссанда. С ней было что-то не так; вернее, все не так — и до того сильно, что Антуан смотрел во все глаза и притом своим же глазам не верил. Самоуверенная тетка, наводившая дрожь даже на его отчима; храбрая до скандальности, истовая католичка, на Антуановой памяти не боявшаяся ни должников, ни еретиков, ни франков, ни новых тяжелых времен, теперь казалась — странно вымолвить — суетливой. Она не смотрела в глаза; вздрагивала от дружественного вопроса, как идет жизнь в остале; она опрокинула хлебную тарелку себе на юбку, когда кто-то из родичей окликнул ее от дверей, желая распоряжений о пастухах не то поденщиках… Спросить ее, что с ней? Как бы спросить-то, чтобы не обидеть? Аймер явно ничего не замечал, поглощенный собственным проповедническим пылом: сейчас он излагал историю о том, как сильный град побил все посевы под Пруйлем, а монастырских не тронул, и молоденькая Брюна смотрела на него блестящими глазами, но муж ее сидел рядом, и Аймер совсем не боялся.

Наконец, распорядившись подать сыра и прибрать пустой горшок от кассуле, Брюниссанда на что-то решилась. Иначе как объяснить, что, спровадив Раймонду и залпом осушив свою чашку, она сказала что-то на ухо кривому работнику — и одновременно с ним встала, оправляя юбки. Да не просто встала — поднялась, как лектор на кафедру. Лицо ее, и так отличавшееся краснотой, сделалось вовсе багровым.

— Отцы мои братья, надобно мне кое в чем вам признаться. Да и попросить кой о чем… Мы ж тут без священника… а тут такая надобность вышла. Во избежание, отцы мои, большого греха.