— Здрасьте, мм, отец… Отец Антуан! Помните меня?

— Брат, — поправил юноша, чувствуя, как губы разъезжаются в дурацкой улыбке. — Пока я не отец, только брат студент, и здоровья тебе желаю от всей души, Марсель! Еще бы я тебя не помнил!

Он был совершенно искренен. В этот миг он и правда забыл, каким на самом деле помнился Марсель — дававший тумака ни за что ни про что, убивший камнем матушкину курицу, Марсель чужой и неприятный. Прошедшее прошло, мир изменился вместе с людьми, больное исцелилось, иссохшее оросилось. Это был земляк из Мон-Марселя, один из наших, и Антуан-диакон, спустившийся навестить родное село с вершин своей новой жизни, уж так-то был рад его видеть.

— Для проповеди вы, значит, явились? — скромно допытывался Альзу-младший, и Антуан подавил усмешку. Вот же перепугались, бедные, двух белых хабитов! А уж Марсель и подавно, у него ведь — страшное дело — отец в тюрьме, инквизиция всюду мерещится… Надо его поскорей утешить.

— Для проповеди, только для проповеди, сам Господь будто подсказал, что вы тут остались в пасхальное время — и без священника.

— И надолго ли к нам? — почтительно бубнил Марсель, выглядывая из-под густой шевелюры, как стеснительный пес из-под куста. Явно не мог придумать, наравне со всеми, как будет правильней держаться с новым, белорясным и бритым Антуаном.

— Нет, к сожаленью, ненадолго — нас с отцом Аймером в монастыре ждут со дня на день, может, и на завтра не останемся — приор будет гневаться. И капитул так велел!

Антуан, разливаясь соловьем, сыпал роскошными монашескими словечками — приор, капитул — чувствуя наконец, как все становится по местам, как два несочетаемых куска жизни — до и после — наконец срастаются: Антуан из Мон-Марселя и брат Антуан из Жакобена оказались одним и тем же человеком.

— Так это вас прямо из Тулузы и послали к нам в Сабартес? В самый Мон-Марсель отправили с проповедью нам, грешникам?

— Ну, не вовсе так, — счастливо болтал Антуан. — Назначение-то было по Тулузену и Фуа, а в Мон-Марсель мы, можно сказать, Святым Духом забрели. Я собрата упросил завернуть с дороги на пару дней — сильно мы не опоздаем, а мне так-то захотелось своих повидать и вам послужить — вам, земляки!

— Так это, стал быть, никто и не знает, что вы с… отцом Аймером тут у нас гостите-проповедуете?

— Ну, по возвращении мы, конечно, от приора того не скроем — послушание, друг Марсель, это дело спасения, — карие глаза Антуана лучились радостью собственной нужности, — но поначалу такого намерения мы и правда не имели, так что в Тулузе да, никто ничего…

Громкий и весьма тревожный оклик прервал такую приятную и доверительную беседу старых недругов, Божьей волею обращенных в приятелей. Антуан досадливо обернулся — чтобы нос к носу увидеть лицо, которое видеть было изначально радостно, куда отрадней, по правде сказать, чем Марселево. Гаузья, сестра Альзу-Старшего и Марселева тетка, влезла между собеседниками, оттесняя племянника с непонятной настойчивостью.

— Брат Антуан, простите Бога ради, мне б исповедаться!

Сын Россы всегда любил эту женщину, еще в бытность ее доброй девушкой, всегда готовой поддержать молодую вдову с двумя детьми на руках, подкинуть свежую лепешку на Всех-Святых, поделиться маслом для рыбы… Именно Гаузья сидела порой дома с больной Жакоттой, Антуановой сестренкой, пока они с матерью мыкались в поле с почти непосильной «вдовьей долей» работы. Красивая, бойкая и веселая Гаузья была предметом первых и невольных Антуановых мечтаний, когда он, еще не знавший, что призван к безбрачию, мучительно превращался из мальчика в отрока. Он даже нешуточно вздохнул пару раз, когда ее выдали замуж в Прад. А за кого выдали — сейчас не мог и вспомнить.

— Прости, Гаузья, исповеди слушать я пока не вправе, я только диакон, — в третий раз за день повторил он с глубоким сожалением. — Вот сейчас отец Аймер исповедует… Он за сегодняшний день всех до единого выслушает, непременно! Даже не тревожься, успеешь!

— Тогда… — Гаузья яростно — или так показалось Антуану? — оглянулась на племянника. — Тогда хоть поговорить бы, Ан… Брат Антуан, ваше преподобие? Поговорить бы малость, побеседовать?

— Вообще-то мы с госпо… братом Антуаном и без тебя тут беседуем, — Марсель в свою очередь теснил свою тетку, злясь не без причины. — Обожди, как закончим, а то не лучше ли и втроем поговорить — ты меня, что ли, стыдишься?

— Да и впрямь, потолкуем вместе, земляки мои, — Антуану ужасть как хотелось всех примирить. — Расскажи, Гаузья, как твоя-то жизнь, как семья, что в Праде?

Признаться, глубокие тени на лице женщины, морщинки сеткой вокруг глаз, бедность наряда — ранняя тетушка, вчера только бывшая девушкой — все это и без слов говорило, что не слишком хорошо дается Гаузье несение семейного креста. Антуан, хоть и был монахом, не мог не заметить, как изменилось ее тело — где обвисло, где согнулось… и улыбается она теперь только губами, не глазами и всею собой, как в прежней жизни, когда оглушительный хохот Гаузьи в Мон-Марселе был прославлен примерно так же, как гулкий лай овчарки по имени Черт.

Так что не особо удивился Антуан, услышав, что Прадского мужа нет, что она — молодая вдова с ребенком, да еще и дочкою, не сыном, вернулась от нужды в родную деревню и теперь тянет на себе почитай что все хозяйство семейства Альзу. Марсель в тюрьме, мамаша стара уже, племянник… что же, мужскую работу делает, а женская вся на ней. Только сердце неприятно дернулось в груди, когда на неудачный и случайный вопрос — неужели больше не сватают, все ж полегче бы стало — Гаузья засмеялась почти как прежде, всплескивая большими, почти и не женскими ладонями:

— Как же не сватать, я баба еще крепкая, в любую работу гожусь. Вот и отчим ваш ткач, господин мой брат Антуан, еще на прошлую Пасху подкатывал — мол, не зажить ли единым домом, ты без Жана своего, я без Россы… Так что сватают, милый Антуан, еще как сватают, да я сама не иду. И в своем доме работы хватает, а захочу служанкой — пойду за плату.

Не зная точно, правильно ли он поступает, и намереваясь потом если не исповедаться, то хотя бы спросить Аймера, юноша быстро погладил ее по упавшей руке. Шершавой, как грубое полотно. И не покраснел. Зато покраснела Гаузья.

После всех исповедей, после четырех кряду крещений с надлежащим шумом и воплями, после долгого разговора о заупокойных мессах за усопших Донаду, Гаусберта, Пейре-Марселя, Гальярда из Прада (на этом имени — занося все чин по чину в список, чтобы исполнить уже в Тулузе, — Антуан невольно вздрогнул), всех усопших из семьи Катала и младенца Гильема, после того, как до храма добрались захожие люди из Прада и просили Христом-Богом священника зайти и отслужить такожде и у них в селе — после всего этого оба проповедника чувствовали себя совершенно выпотрошенными. Выдубленными, как кожи у башмачника. Однако никогда ранее Антуан не ощущал настолько сильно своей нужности, не напрасности. Голова его гудела, желудок подводило — но и усталость, и голод служили источниками дополнительной радости. А предвкушение пира у Брюниссанды — в обход семейств Каваэр и Армье, зазывавших праздновать крестины — вызывало восхищение, схожее с ожиданием Пасхи.

Жмурясь и моргая от яркого после храмовой темноты солнца, Антуан бок о бок с братом вышел на церковный двор, озираясь с восторженным любопытством. В его день славы, день обретения сам Господь решил расчистить небеса: утренние облачка минули, Сабартес сиял, как золото и жемчуг, как драгоценная дарохранительница. Зеленые горы проповедовали славу Божию, и даже убогие остали с черными крышами казались прекрасными: в конце концов, разве не так же мал, не убог ли был город Вифлеем, а Назарет, а Вифания! У ближайшего к церкви дома сидел неизменный патриарх Мон-Марселя — Мансипов больной дедушка на своем стульчике, тот самый, кого сегодня торжественно вносили в храм. Антуан с детства помнил этого деда, так сказать, на посту: каждое утро, когда погода позволяла, сын и невестка выволакивали его погреться на солнышке и удобно прислоняли стул к стене. Там дед и сидел вплоть до заката — то с другими стариками-старушками, приходившими поговорить и поискать друг у друга вшей; то один, покрикивая на пробегавших мальчишек, подавая прохожим непрошеные советы или просто подремывая у теплой стены под молью траченным одеялом. И сам он весь был какой-то молью траченный, уютный, старый и постоянный; сейчас же старичок и вовсе казался Антуану воплощением всего лучшего, что было в тихой и постоянной жизни его односельчан. Кротость, смирение, претерпение — и заботливая семейственность хороших христиан, вместе потихоньку бредущих, как бедные пилигримы, по дороге в Царствие. Он едва не прослезился, проходя мимо Мансипова осталя: как раз невестка выглянула наружу и передала деду подсолнечных семечек целый круг, и заботливо осведомилась, не надо ли папаше еще чего, по нужде или там водички. От умиления Антуану щипало глаза; он с нежностью отозвался на приветствие, улыбаясь, как дурак, пока Аймер щедро крестил склоненную женскую голову. Жизнь свою за други своя, Господи. Вот за этих людей, бедных и простых, как наши нищие горы, плоть мою и кровь мою, как бы счастлив я был умереть. Если, конечно, своей повседневной святостью они не предварили перед Тобой меня, самонадеянного глупца.