— Ступай, проветрись, — Раймон недвусмысленно помавал большим пальцем в сторону выхода. — Марсель мне не голова. Помогаю ему по своей воле, потому как ничьей надо мной воли нету, кроме моей собственной. А собаку притащил за делом, чтобы сторожить помогала. С таким псом тут и нас с тобой не надобно, он привык за сотней овец разом следить. Поди, Жак, проветрись, послушай доброго совета. А я посторожу. Да у порога в плетеной бутылке кое-что от моей сестрицы найдешь. Смотри — больше трети не выпей! Это нам на двоих, до завтрашней ночи.

Жак, пригнувшись и еще бормоча под нос… под дыру из-под носа, вышагнул на сумеречный свет — как показалось Аймеру, не особенно-то неохотно.

— Так, — сказал Раймон, в два длинных шага преодолевая расстояние до стены и склоняясь над ними. Света было совсем мало, но все, что нужно, он уже разглядел — и размазанную кровь на Аймеровом лице, и то, как криво сидел он, припадая на больной бок. — Так. Жак — дурень бешеный. Чтоб его черт побрал.

Услышав свое имя, белый пес повернул голову, прянул ушами, ожидая приказаний. Потом вернулся к прежнему занятию — он внимательно обнюхивал Антуана, размышляя, лизнуть или не лизнуть какую-нибудь из его ссадин. Антуан, с детства понимавший собак, едва ли не слышал медленный, как у ребенка, ход его мыслей. Лечить людей языком пес привык, а этот человечек — не враг хозяина, старый знакомый, лишь слегка изменивший запах… Хозяин кричал на другого человечка, который его бил… Значит, наверно, можно? Пес с богохульным именем, не знавший, что его имя — богохульное, выкатил наконец шершавый язык и смахнул у Антуана сукровицу со скулы. Вот теперь барельеф про Лазаря был завершен во всей полноте. Впервые в жизни Антуан подумал, что библейские псы, лижущие язвы, — это ведь не добавочное унижение, а подарок Божий бедняку — если люди такие сволочи, то Господь посылает псов, чтоб подлечить раны их целебной слюной. Как в детстве говорила ему матушка, когда пятнистый старенький кобелек пугал малыша, лижа его ссадины — не бойся, сынок, кошка чиста снаружи, а внутри грязна, а собака — наоборот, внутри чистая.

Раймон вытащил нож, и Аймер невольно отшатнулся.

— Сейчас я тебе развяжу руки. Умоешься. Разомнешься малость, — объяснил пастух, усмехаясь его дрожи. — Есть-пить он вам не давал? Так я и думал.

— Спасибо, сын мой, — совершенно искренне выдохнул Аймер, когда пастух, помогая себе незаточенной стороной ножа, освободил его руки от пут. Руки! Счастье-то какое… Хотя, едва получив свои пясти в собственное распоряжение, Аймер сразу понял, почему Раймон счел безопасным его освободить: пальцы его едва двигались, по ним бежали ледяные искры.

— Да на здоровьишко. Только, парень, не называй меня сыном, договорились? Я помню своего отца. Он годочками тебя постарше. И, ей-Богу, монахом не был. Ясно?

— Вполне ясно… друг мой.

Раймон скривился, будто жевал кислый апельсин.

— В дружки мне тоже не набивайся. Друг нашелся… От таких друзей, как ты, моя мамка еле ноги унесла в сорок шестом. А у нее, к слову сказать, сестренка была на руках, и я мелкий за юбку цеплялся. Несчастье, вот ты кто. Без такого друга легко обойдусь.

— Как скажешь. — Аймер изо всех сил старался не злиться — плохая идея прямо тут полаяться с единственным человеком, который обращается с тобой малость по-человечески. — Но надо же мне как-то тебя звать.

— Зачем звать? Я сам прихожу. А если не прихожу, так у меня имя христианское есть. Ты, небось, слышал. Так, давай сюда ноги. И не вздумай на этих ногах плясать к выходу. Черт тебя живо остановит.

По хозяйскому тону безошибочно постигая, что на этого человека хозяин сердится, пес смотрел на телодвижения Аймера с нутряным ворчанием. Ясно дело, одного жеста достаточно будет, чтобы…

Когда путы были сняты с Аймеровых ног, он сразу попытался встать — и не преуспел. Куда уж там «плясать к выходу» — Раймон, насмешливо хмурясь, наблюдал, как растирает монах онемевшими руками онемевшие же щиколотки, старательно шевелит пальцами ног. Встать удалось со второй попытки — однако стоял он неверно, пошатываясь, также неверно сделал пару шагов для разминки — тут монотонный рык пса стал на полтона громче, и хозяину пришлось положить ему руку на загривок, чтобы успокоить. Аймер все же предпочел снова сесть.

— На вот, попей.

— А… ему?

У монаха хватило воли не вцепиться во фляжку обеими руками, но кивнуть на товарища.

— В свой черед. Сперва ты, потом он. Тебя завяжем — его развяжем, и что свяжем, то и будет связано, а что развяжем — то развязано, пока опять не надо будет вязать. Так вот и кюре говорят, верно, Черт? Пусть полежит малость. Ты пей давай. И умойся, что ли.

— Вода еще… есть?

Странно обсуждать хозяйство с Раймоном — словно бы осведомляться у келаря о наличии вина — словно бы так и надо, это теперь их жизнь, это теперь — их монастырское, можно сказать, начальство. В недолговечном монастыре на двоих. «Не было бы у тебя никакой власти надо Мною, если бы не дано тебе свыше», вспомнилось некстати… Вот же ум проповедника, странное орудие — когда зовешь его на помощь в экзамене или перед паствой на кафедре, порою молчит, как камень, а когда не надобно — так и извергает цитаты из Писания.

— Есть вода, есть. Вина не обещаю, а вода будет.

С великим наслаждением Аймер проделал все предложенное — сперва высосал флягу едва ли не до дна, смакуя каждый глоток, потом вылил остатки в ладонь и обтер с лица начавшую подсыхать кровь. Добрый пастырь Раймон извлек из сумы яйцо, обчистил скорлупку — понимая, что Аймеру с его руками это сейчас не под силу. Голодный заглотил угощение, почти не жуя; следом — второе, и его так же жадно проводил глазами внимательный Черт. Следом пошел кусок серой лепешки — ничего вкуснее Аймер, похоже, еще не ел в своей жизни. Лишь на лепешке он вспомнил, что даже не помолился перед едой, и торопливо пробормотал над хлебом Benedic Domine, на что его страж прохладным голосом предложил не болтать и поторопиться жевать.

— И еще бы, др… то есть Раймон…

— Что еще?

— По нужде бы. Нам обоим.

— А, да, конечно. А я уж запамятовал, что вам, святым и премудрым, тоже отхожее место требуется. Ладно, свожу. Только снова по очереди. Я с тобой, а Черт — покамест — с ним… Сидеть, Черт! Сидеть, стеречь. Двинули. Заодно узнаю ответ на вопрос, которым с малого детства мучаюсь…

— Вопрос?..

— Правда ли, что кюре да монахи со дня, когда им выстригают макушку, начинают срать белыми цветочками.

Шути, шути. Только дай сходить куда следует.

Так думал Аймер, передвигая непослушные ноги к выходу, и едва не разрыдался, увидев на краю леса апельсинный свет заката, а над собой — лоскут сумеречной синевы с неяркой еще, прозрачной звездой. Просил ведь еще один раз увидеть… И вот увидел. Дальше уже, наверно, только новое небо?

Эта звезда, прозрачный камень из короны Богородицы, так и стояла у него под веками, когда братья — снова связанные, снова бок о бок в смертной колыбели из прелых листьев — шепотом читали антифоны. И ничего, что Антуан звезды не видел, не разглядел, даже не понял, о чем брат спрашивает и к чему эта мелочь; но звезда точно там была, меж пляшущих листьев, смотрела сверху вниз чистым оком, обетуя, что очень скоро будет день гнева, переплавляемый мужеством и верою в день истины. Как будто этой звездой взглянул на Аймера Господь.

— О, Аймер. Наконец я снова вижу тебя.

Аймер слегка задохнулся, открывая глаза, залитые тяжестью. Дальнюю пещеру заливал сероватый свет утра, неожиданно такой ясный, что различить можно было каждую нитку паутины, пару капель, сползавших по шершавой стене… И фигуру, стоявшую в ногах лиственного ложа, а через миг уже склонявшуюся над ним: женщину, тонкую, темную, совершенно знакомую — Аймер с изумлением отпрянул от Гильеметты-Пастушки, Раймоновой сестры. От той самой — как он сразу не догадался, как мог не понять — чей прерывистый голос звал и шептал ему от дверей в предыдущем веке. Три ночи назад, когда за ними с Антуаном пришли.