Мальчика доставила пожилая особа, она горько плакала, расставаясь с ним. Малыш оказался прехорошеньким — никогда не видел более прелестного. У него были серые глаза, широкий лобик, четко, точно на камее, вырезанное лицо, отнюдь не худое или истощенное. Особенно хороши были короткие золотистые кудряшки. Когда няня наконец нашла в себе силы проститься и уйти, он немного похныкал, но скоро успокоился. Никогда не забуду этой сценки. Вот он стоит, очаровательный малыш, трет кулачком один глаз, а другим посматривает на нас с Джобом. В золотых завитках его волос играет солнечный свет, льющийся из окна. Я сижу в кресле и маню его рукой, а Джоб, стоя в углу, издает какое-то странное кудахтанье, которое, по его мнению, подкрепленному предыдущим опытом, должно успокаивать детей, внушать им доверие, одновременно он катает взад и вперед преуродливую деревянную лошадку; делает он это с таким остервенением, что возникает невольное сомнение, в своем ли он уме. Так продолжается несколько минут. Затем малыш вытягивает ручонки и бросается ко мне.
— Ты хороший дядя, — говорит он. — Страшный, но хороший.
Через десять минут он поедает уже большой бутерброд с маслом, со всеми признаками довольства на лице. Джоб хотел было намазать джем поверх масла, но я решительно воспротивился, напомнив о тех авторитетных наставлениях, которые я ему читал.
В скором времени (я только-только успел стать членом ученого совета) мальчик сделался любимцем всего колледжа, куда, несмотря на все запреты, прибегал по сто раз на дню — есть такие баловни судьбы, ради которых смягчаются и самые строгие правила. На алтарь этого маленького божества возлагались бессчетные приношения, и у меня возникла даже серьезная размолвка с одним старым членом ученого совета, давно уже покойным, который считался черствейшим человеком во всем университете и терпеть не мог детишек. Какое-то время нашего малыша поташнивало. Джоб стал внимательно за ним приглядывать — и что же обнаружилось? Бессовестный старикан заманивал Лео к себе и скармливал ему несчетное множество конфет с ликером. «Как ему не стыдно! — возмущался Джоб. — А ведь он был бы уже дедом, если бы поступил как все люди». Эти слова означали, что ему следовало давно жениться, тогда бы он не приставал к чужим детям.
К сожалению, я не могу отвлекаться на описание тех чудесных лет, которые я все еще вспоминаю с глубокой нежностью. Время шло, и с каждым годом наша с Лео взаимная привязанность росла и росла. Мало кто так любит своих сыновей, как я — Лео, и мало кто из сыновей питает такую глубокую и прочную любовь, как Лео ко мне.
Мальчик превратился в подростка, подросток — в молодого человека, и все это время он становился красивее и красивее как телом, так и духом. В пятнадцать лет за ним укрепилось прозвище Прекрасный Принц, а за мной — Чудище. Каждый день, выходя на прогулку, мы слышали за спиной: «Прекрасный Принц» и «Чудище». Однажды, обиженный за меня, Лео набросился на здоровенного, вдвое больше его, мясника и задал ему хорошую взбучку. Я прошел мимо, сделав вид, будто ничего не заметил, но видя, что драка затянулась, вернулся и стал подбадривать Лео громкими криками. Шуткам поэтому поводу не было конца, и тут уж я ничего не мог поделать. Когда Лео стал постарше, студенты последнего курса придумали для нас новые прозвища. Меня они окрестили Хароном, а Лео стали называть Греческим Богом. Не буду распространяться о своем собственном прозвище, скромно замечу лишь, что я никогда не был красив и с годами моя внешность не изменилась к лучшему. Что до Лео, то он вполне заслуживал такого прозвища. В двадцать один год он мог служить натурой для статуи молодого Апполона. Никогда не встречал никого более красивого и в то же время совершенно равнодушного к своей красоте. К тому же он очень умен, схватывает все на лету, хотя и лишен задатков истинного ученого. Не хватает целеустремленности, качества, может быть, и скучного, но необходимого. В его образовании мы строго следовали отцовской воле, и общие результаты — особенно что касается греческого и арабского — можно считать удовлетворительными. Я и сам выучил арабский, чтобы оказывать ему помощь, но через пять лет он знал язык не хуже меня, почти так же основательно, как наш общий учитель-профессор. Я всегда увлекался спортом, это единственная моя страсть, и каждую осень мы отправлялись охотиться либо ловить рыбу в Шотландию, Норвегию, а как-то раз даже в Россию. Стрелок я меткий, но даже и в этом он превзошел меня.
Когда Лео минуло восемнадцать, я вернулся в прежнюю квартиру и определил Лео в свой колледж. В двадцать один он уже получил степень, не очень, может быть, высокую, но удовлетворительную. Тогда-то я и рассказал ему кое-что о его происхождении и о той тайне, которая маячила впереди. Само собой, он был очень заинтригован, и, само собой, я объяснил, что его любопытство не может быть пока удовлетворено. Я предложил, чтобы Лео подготовился к получению права на адвокатскую практику, надо же ему чем-то заняться в ожидании двадцатипятилетия, и он согласился. Учился он по-прежнему в Кембридже и только по вечерам уезжал иногда в Лондон, чтобы поужинать.
У меня была с ним лишь одна трудность: каждая или почти каждая молодая девушка, с ним знакомившаяся, непременно в него влюблялась. Отсюда плодились всякие осложнения; описывать их здесь нет нужды, но неприятностей они доставляли немало. В общем, однако, он вел себя как человек порядочный, большего я не могу сказать.
И вот наконец наступил двадцать пятый день его рождения, день, когда начинается эта странная и в некоторых отношениях ужасная история.
Глава III. Черепок вазы
Накануне дня рождения мы с Лео съездили в Лондон и получили там в банке таинственный сундучок, оставленный на хранение еще двадцать лет назад. Его принес тот же самый клерк, что и принял. Он хорошо помнил, куда убрал сундучок; в противном случае, по его собственному признанию, найти сундучок было бы очень трудно, потому что его сплошь затянуло паутиной.
Вечером мы возвращались с нашей драгоценной ношей в Кембридж; в ту ночь мы спали так мало, если вообще спали, что могли бы пожертвовать сном, не став от этого ничуть беднее. Рано утром, еще в сумерках, Лео явился ко мне в халате с предложением немедленно приступить к делу. Я ответил, что нам не пристало пороть горячку: ждали двадцать лет, подождем и до завтрака. Ровно в девять — с необычайной точностью — мы уселись завтракать; я был так поглощен своими мыслями, что вместо сахара положил в чай Лео кусок бекона. Мое возбуждение, естественно, передалось и Джобу: он умудрился отломать ручку у дорогой севрской чашки, точно такой же, по моим предположениям, как та, из которой Марат пил чай в ванне, когда его убили.
Наконец Джоб убрал посуду и по моей просьбе принес сундучок, водрузив его на стол с такой опаской, как будто он был начинен взрывчаткой. Он уже собирался уйти, но я остановил его:
— Погоди, Джоб. Если мистер Лео не возражает, я предпочел бы, чтобы при вскрытии сундучка присутствовал беспристрастный свидетель, способный держать язык за зубами.
— Хорошо, дядя Хорейс, — сказал Лео (я приучил его называть меня «дядей», хотя иногда он и прибегал к довольно непочтительному обращению «старина» или «дядюшка»).
Джоб притронулся к голове таким жестом, как если бы притрагивался к шляпе.
— Запри дверь, Джоб, — распорядился я, — и принеси мне портфель.
Джоб принес портфель, и я достал из него ключи, которые бедный Винси, отец Лео, вручил мне накануне смерти. Ключей было три: самый большой — почти современного вида; второй — поменьше, явно старинный; что же касается третьего, то никто из нас не видел ничего подобного: это была полоска из чистого серебра с несколькими прорезями и поперечиной вместо ручки. Походил он разве что на какой-то допотопный железнодорожный ключ.
— Вы оба готовы? — спросил я, как сапер перед взрывом мины. Не дожидаясь ответа, я взял большой ключ, смазал его салатным маслом и после нескольких неудачных — из-за дрожи в руках — попыток изловчился вставить в замок и повернуть. Лео нагнулся, схватил обеими руками массивную крышку и поднял ее, преодолевая сопротивление ржавых петель. Внутри оказался большой ларец, весь запорошенный пылью. Мы легко извлекли его и счистили скопившуюся грязь одежной щеткой.