Лихорадочное беспокойство охватило меня. Я надел шляпу, вышел из дому, пошел по переулкам как будто бы по принуждению, долго бегал по улицам и площадям, словно подгоняемый ветром, стоял, прислушиваясь, у темной церкви моего друга и все искал чего-то, подчиняясь неведомой силе, сам не зная, что же я ищу. Так я оказался в пригороде, в квартале публичных домов. Кое-где еще виднелся свет. Поодаль стояли недостроенные новые дома, рядом лежали кучи кирпича, покрытые грязным снегом. Как лунатик, ведомый чужой волей, я брел через эту пустыню и тут мне вспомнился недостроенный дом в моем родном городе, куда меня заманил однажды мой мучитель Кромер для первой расплаты. Вот и теперь из серой ночи выступила мне навстречу похожая постройка, зияющая вместо двери широкой черной дырой. Меня тянуло войти внутрь. Я хотел избежать этого и споткнулся о кучу строительного мусора, но тяга пересилила, и я вошел. Я с трудом пробирался через доски и битый кирпич в пустом помещении с застоявшимся тяжелым запахом холодной сырости и влажного камня. Я увидел перед собой кучу песка и светло-серое пятно, остальное тонуло в темноте.

Вдруг раздался голос, исполненный ужаса:

— Господи Боже, Синклер, как ты сюда попал?

Рядом со мной из темноты призраком возник человеческий силуэт. Маленький худенький паренек. Волосы у меня встали дыбом и, еще не придя в себя, я узнал своего одноклассника Кнауера.

— Как ты сюда попал? — спросил он, совершенно невменяемый от волнения. — Как ты мог меня найти?

Я ничего не понимал.

— Я не искал тебя, — мучительно выговорил я. Каждое слово давалось с трудом, едва протискиваясь через мертвые, тяжелые, как будто замерзшие губы.

Он не отрывал глаз от моего лица.

— Не искал?

— Нет. Но меня сюда тянуло. Ты меня звал? Наверное, звал. Но что ты тут делаешь? Ведь сейчас ночь.

Он судорожно обхватил меня своими тонкими руками.

— Да, ночь. Но скоро наступит утро. О Синклер, значит, ты не забыл меня! Можешь ли ты простить?

— Что простить?

— Ну, я так ужасно вел себя.

Только сейчас я вспомнил о нашем разговоре. Когда это было — четыре, пять дней назад? Казалось, с тех пор прошла целая жизнь. Но теперь я вспомнил все. Не только происшедшее между нами, но и то, почему я пришел сюда и что здесь делал Кнауер.

— Значит, Кнауер, ты хочешь покончить с собой?

Он содрогнулся от страха и холода.

— Да, хотел. Но смог ли бы, не знаю. Я хотел подождать, пока наступит утро.

Я вывел его на улицу.

Первые горизонтальные полоски дневного света тускнели в серой мгле непередаваемо холодно и тоскливо.

Некоторое время я вел паренька, обхватив его за плечи, и что-то как будто говорило из меня:

— Ты сейчас вернешься домой и не скажешь никому ни слова! Ты выбрал неверный путь, совершенно неверный! Мы не свиньи, как ты тогда говорил. Мы люди. Мы создаем своих богов и боремся с ними. А они благословляют нас.

Мы, уже молча, продолжали идти дальше, а потом разошлись. Когда я вернулся домой, было уже утро.

Лучшее из того, что еще принесла мне жизнь в С., были часы, проведенные мною вместе с Писториусом у органа или горящего камина. Мы читали вместе греческий текст про Абраксаса, он читал мне отрывки из перевода Вед и научил меня произносить священное «Аум». Впрочем, не эти уроки стали толчком для моего внутреннего развития, а скорее нечто им противоположное. Благотворным стимулом оказалось стремление двигаться вперед, возрастающее доверие к собственным снам, размышлениям и чувствам, возрастающее осознание силы, которая заключена во мне самом.

С Писториусом мы очень хорошо понимали друг друга. Достаточно было напряженно подумать о нем — и я мог быть уверен, что от него появится какая-то весть. Я мог спросить его о чем-то так же, как и Демиана, при этом он вовсе не обязательно должен был быть рядом со мной — достаточно было вообразить его и направить к нему вопрос в виде интенсивной мысли. И вся душевная сила, которую я заключил в вопрос, возвращалась мне назад ответом. Но это была не личность Писториуса, которую я воображал себе, и не личность Макса Демиана — это был образ, явившийся мне во сне и потом изображенный мною, полуженский-полумужской образ моего демона, рожденный моим воображением, к нему я и обращался. Он жил теперь во мне, в моих мечтах, не в картине на бумаге, а в душе, как некий идеал, некое высшее воплощение меня самого.

Странно, а порою даже и смешно складывались мои отношения с несостоявшимся самоубийцей Кнауером. После той ночи, когда я был ему ниспослан свыше, он привязался ко мне, как верный слуга или собачонка, стремился целиком слиться с моей жизнью и следовал мне безоговорочно. Вопросы и просьбы, с которыми он являлся, были иногда очень странного свойства: то он хотел увидеть духов, то изучать кабалу — и отказывался верить, когда я говорил, что ничего не понимаю во всех этих делах. Он считал меня всесильным. Удивительно однако: со своими глупыми и странными вопросами он приходил ко мне как раз в тот момент, когда мне предстояло развязать в своей душе какой-то узел, так что его неожиданные идеи и желания часто становились для меня ключом для разрешения конфликта. Иногда он становился мне в тягость, и я прогонял его, но в то же время понимал, что и он мне послан, что и от него ко мне возвращалось вдвойне то, что я ему давал, он тоже был для меня руководителем или, во всяком случае, вехой на пути. Всевозможные невероятные статьи и книги, которые он приносил мне и в которых сам искал спасения, научили меня большему, чем я тогда был в состоянии понять.

Позднее этот Кнауер как-то незаметно исчез из моей жизни. Тут ничего не надо было выяснять. Писториус иное дело. С ним в самом конце моих школьных лет мне еще предстояло пережить нечто весьма необычное.

Должно быть, и самому безобидному человеку случается время от времени или хотя бы один раз в жизни вступить в конфликт с прекрасными добродетельными чувствами — уважением и благодарностью. Каждому приходится сделать шаг, который отдаляет его от отца и от учителей, каждый должен когда-то испытать тяжесть одиночества, хотя по большей части люди не могут этого выдержать и униженно приползают назад. От моих родителей и светлого мира детства я оторвался без жестокой борьбы: медленно и почти незаметно стал отдаляться от них и делаться им чужим. Печальное, особенно острое чувство горечи я испытывал, когда возвращался в родной город на каникулы, но до самой глубины оно не доходило, его можно было выдержать.

Но если мы даруем любовь и уважение не по привычке, а подчиняясь глубокому чувству, если мы становимся учениками или друзьями, следуя зову сердца, именно тогда может настать горький и страшный момент, когда начинает казаться, будто главный путь ведет прочь от любимого друга. Каждая мысль, направленная против друга и учителя, становится ядовитым уколом в собственное сердце, каждый жест сопротивления — ударом себе в лицо. Для того, кто считает, что живет в согласии с правилами общепринятой морали, начинают звучать такие слова, как «неблагодарность» и «предательство», как будто кто-то позорит его и клеймит; тогда его испуганное сердце в страхе устремляется к воспоминаниям о детских своих добродетелях, он не может понять, что и этот разрыв должен был произойти и эти узы надо было разорвать.

Постепенно с течением времени во мне созревало ощущение, что признавать учителем моего друга Писториуса совсем не обязательно. В очень важные для меня времена становления мне была дана его дружба, совет, утешение, душевная близость. Господь говорил со мной его устами. Писториус объяснял, толковал мои сны, возвращал их мне. Он дал мне смелость увидеть самого себя. А теперь во мне росло чувство сопротивления. В его словах было слишком много назидания, и меня он понимал далеко не во всем. У нас не было ни споров, ни конфликтов, ни разрыва, не было даже выяснения отношений. Я сказал ему одно-единственное, довольно безобидное слово, но в этот момент иллюзия наших отношений раскололась на пестрые черепки.