На ней было синее мягкое платье. Кисти рук и шея казались удивительно нежными. В этот день солнце то закрывалось плотными облаками, то, выглянув, спешило гнать и без того улепетывающие тени, бросаясь всем своим жаром на мокрую землю, на море, застигнутое врасплох. И каждый раз, когда свет появлялся сбоку окна, волосы Екатерины Васильевны точно наливались старым золотом, и тонкая раковина уха просвечивала.
Вспоминая нашумевшую в Москве пьесу (госпожа Болотова очень любила театр), она подняла руки и долго поправляла на затылке узел волос; рукава, натянувшись, обрисовали локти. И Николай Иванович, плохо понимавший смысл слов, начал чувствовать, как мягкой ткани платья касаются изнутри 70 плечо, то грудь, 10 колено.
С каждым мгновением Екатерина Васильевна превращалась во что-то все менее понятное, вернее – она переходила в иное состояние, которое можно усвоить чем-то необычным, неповседневным. Ее улыбки, движения губ, волночки лукавства, пробегающие от углов рта на щеки, движения, голос становились (он вдруг это остро почувствовал) неповторяемыми, единственными. И все эти прелести совершались с глазу на глаз, между ними двоими только.
Это было страшновато, и веселый холодок уже наигрывал в жилах какую-то странную музыку.
Екатерина Васильевна, тоже, должно быть, чувствуя неповседневность, раскраснелась и словно давала понять Николаю Ивановичу – вот это движение, эта улыбка, эта складочка, усмешка – только ваши, и не были ничьи, и никому больше не подарятся.
Николай Иванович тряхнул головой и, усмехнувшись, сказал:
– Я бы мог вам рассказать довольно банальную историю… Не знаю, быть может, вам скучно меня слушать.
Он устроил пренеприятную гримасу, но все же затаил дыхание. Екатерина Васильевна проговорила вдруг очень серьезно:
– Я слушаю вас.
– Все сплошной обман, Екатерина Васильевна, – воскликнул он и засунул пальцы в жилетные карманы, – вы поймите, как мерзко; даже самая прекрасная минута радости мгновенно отравлена: на кой мне черт эта минута, когда я все равно умру. Мне тридцать два года, значит – осталось всего еще лет двадцать, – то есть двадцать минут! Разве так жить можно? Я слышу – время летит, как ветер над крышей. Мне хочется – сесть в кресло, стиснуть зубы и ждать – когда конец. Мне больно от моря, от яркого неба, от цветов, от всего, что хочет притянуть меня к земле. Все это обман, я на эти крючки не клюю. Я смотрю на свою руку, год тому назад она не была такой сморщенной. Вот это настоящая правда. А все остальное – книги, философия, искусство, гуманизм, черт его возьми, все – обман. На мне лежит целая пирамида этого мусора. Я самое несчастное, самое низкое, что есть на земле. Потому что я – понял. И я все еще лезу из-под этой кучи, как дождевой червяк.
Стабесов приостановился и поглядел в немигающие глаза Екатерины Васильевны. Она даже побледнела от внимания. Вся жалость к этому заброшенному человеку словно напиталась его словами. Не сомневаясь, что он так именно чувствует, но ни минуты не веря в безвыходность его отчаяния, едва сдерживая слезы, она схватила Николая Ивановича за руку: его пальцы были совсем холодными; торопливо, почти шепотом она проговорила:
– Вы знаете – все это неправда. Зачем вы так говорите? Вспомните, у меня есть дети, не могу же я на них смотреть как на мертвых…
Он нагнулся к ее руке и поцеловал несколько раз. От прикосновения губы его становились все теплее. Последним поцелуем он прильнул к ее руке надолго.
Она видела его склоненное темя, на котором раздвоенные волосы были совсем редкими, и слишком широкий по шее воротник. «Какой же он дорогой», – подумала она и прошептала:
– Ну, вот видите.
Разумеется, этими словами она хотела сказать, что ее никакими мертвыми словами нельзя убедить, будто ее ребенок рождается для смерти, и что человек, сохнущий от смертельной тоски, – прав, и что одинокий ум, не питаемый горячими волнами чувств, не станет под конец жалким и скудным.
Но ничего этого она сказать не умела, и только в чудесном порыве, – сжав его руки, глядя в глаза и еще раз повторив: «Ну, вот видите», – она словно отдала Николаю Ивановичу весь свой избыток жалости и нежности.
Стабесов во всем этом разобрался только впоследствии, теперь же ему казалось – ужасная пустота наполняется живой и влажной прелестью. Он почувствовал такую слабость, что подошел к дивану и присел.
– Я ни перед кем еще в жизни так не высказывался, – сказал он, – и вот что странно – да, да, да, очевидно – есть какая-то другая правда. А вы – чудесная умница, вы какой-то одной фразой так верно меня опровергли, как не могли сделать тысячи томов.
(Впоследствии ни он, ни она так и не могли припомнить этой странной фразы.)
Николай Иванович закурил улыбаясь; глаза его блестели. Екатерина Васильевна, переволнованная и смущенная, спохватилась наконец, что пора кормить детей, и ушла. Он совсем лег на диванчик и продолжал курить и улыбаться. Так началась их дружба.
Дни становились жарче и пленительнее. Зазеленели полосы виноградников на южных склонах; закурчавились клейкой зеленью изгороди; по вечерам пахло цветами и морем.
В небе поднимались из-за гор плотные груды сияющих облаков и неподвижно стояли до заката. В море отражались облака и чайки.
Стабесов и Екатерина Васильевна все время проводили вместе, то на песке, где играли девочки, то поднимались в горы, разыскивая дикую спаржу. Она росла на канавах, между колючими кустами; потом, лежа на разостланном пледе, глядели с высоты па огромное пространство воды, по которой бежали синеватые дорожки от встречных течений, на плотную груду облаков за мысом.
Казалось, там, страшно далеко, стоит жертвенник и над ним клубятся огромные дымы. Это была немного ненастоящая выдумка, но они повторяли ее каждый раз, глядя на небо.
За несколько дней здоровье Николая Ивановича сильно поправилось. Он был весел, подвижен, остроумен. Рассказывая о своей скудной жизни, приводил Цитаты из книг – так тесно переплелось его прошлое с книгами и образами чужих вдохновений. Теперь он говорил:
– Я был обыкновенной библиотечной крысой, «интеллигентом», и до ужаса боялся свежего воздуха. Я даже не мог представить, какое наслаждение – лежать и глядеть на облака… Что-то случилось, что-то случилось…
Екатерина Васильевна, захваченная во всю силу этой близостью, похорошела и была задумчива. Лицо ее покрылось нежным загаром. Она думала о Стабесове все время, с нежностью, со страхом, с недоумением. Иногда, лежа в постели, плакала. Но объяснить, что тревожило, какие предчувствия печалили ее, – Екатерина Васильевна не могла. И чем проще, дружественнее и веселее бывал с нею Николай Иванович, тем в большем смятении оканчивался ее длинный, сияющий, полный волнующих радостей день.
В камнях появились крабы, шустрые, как пауки. Девочки, брызгая голыми ножками, бегали за ними по ленивым волнам прибоя, но крабы не давали себя поймать.
Николай Иванович лежал на песке навзничь. Из-под надвинутой шляпы виднелись только кончик носа, рот, раздвинутый в улыбку, и борода. Екатерина Васильевна следила за девочками, сердце ее билось, – так хороши были плеск воды, запах морского ветерка, солнце, тоненькие голоса девочек, одетых в белые платьица до колен.
Краба так и не удалось поймать. Девочки кричали: «Мама, помоги!» Екатерина Васильевна сбросила туфли, полные песку, стянула чулки и, подобрав белое платье, вошла в воду, посмеиваясь от веселого страха. Влага нежной прохладой лизнула ее ноги. Большой краб, вытаращив трагические глаза, притаился за камнем. Она живо протянула руку, он скользнул и исчез в мути песка. Разбрызгивая воду, она пошла дальше и в увлечении охотой замочила подол и рукава. Одного краба, маленького, все-таки удалось схватить, и он топорщился, щекоча ладонь.
– Вот он, смотрите, какой страшный, – сказала она, выходя из воды.
Стабесов, приподнявшись на локте, глядел на нее пристально, как чужой. У нее упало сердце.