Этот замечательный мальчик, лет четырнадцати, спал в коридоре прямо на полу, засунув голову в жестяное ведро для того, чтобы проходящие не наступали ему на щеки.

Одет он был в солдатскую шинель с подвернутыми рукавами и весь – крест-накрест и поперек туловища – обмотан пулеметными лентами. К поясу у него были привязаны ручные гранаты, обвязанные тряпицами, под рукою лежала винтовка с примкнутым штыком. Кроме того, на нем были огромные рваные сапоги и шпоры на цепочках.

Никита с уважением разглядывал столь сильно вооруженного мальчика, – не удержался и потрогал колесики на шпорах. Тогда мальчик вытащил голову из ведра, взялся за гранаты, поддерживая их, с громом и звоном сел на полу, зевнул и сказал Никите лениво:

– Вот я тебя выкину в окошко, – будешь на меня пялиться.

Затем полез в карман за табаком, но табаку не нашел, сдвинул папаху на затылок и опять поднял курносый нос, уставился на Никиту круглыми, светло-голубыми, как у галки, глазами:

– Угости папиросой.

– У меня только шоколад с собой, – сказал Никита, краснея от того, что из-за шоколада вооруженный мальчик будет теперь презирать его всю жизнь. Мальчик, не презирая, съел шоколадную плитку с необыкновенной быстротой.

– Знаешь, кто я такой? – спросил он. – Вот то-то, что не знаешь, а суешься со мной разговаривать. Я Василий Тыркин, махновец, слыхал?

– Еще бы, – поспешно ответил Никита.

– Дай мне другую плитку, – приказал Василий Тыркин, – этот самый шоколад у нас в ударном батальоне мы нипочем не считаем.

– Вы сейчас в отпуск едете?

– Наш отряд погиб геройской смертью под Екатеринодаром. Я один ушел, – ну, уж зато сколько я врагов переколотил, – сосчитать нельзя. Гляди, – шинель дырявая, сунь палец в дыру, – это все пули, штыковые удары.

– Что же вы теперь хотите делать?

– Тебя это не касается, что я стану делать. Я план обдумываю. Какие у нас города на пути?

– Скоро Лозовая будет.

– Лозовая так Лозовая… Вот надо собрать человек с полсотни, да и занять ее с боем. Хочешь ко мне под начальство?

Мурашки зашевелились у Никиты на спине под курткой. Но с видимой бодростью он согласился идти под начало. Василий Тыркин обещался его не бить: «Ныне это оставлено, – буду к тебе применять нравственное воздействие». Но, покончив с третьей плиткой, он раздумал брать Лозовую.

– Одна беда, – возни потом полон рот: республику надо объявлять, властей ставить на места, а этого я страсть не люблю, – я человек военный.

У Никиты отлегло от сердца: несмотря на присутствие духа, ему все же было страшновато брать с боем город. Повертевшись некоторое время около опасного мальчика, он пробрался в купе к отцу и сидел тихо. Но скоро послышался гром и звон оружия, в купе вошел Василий Тыркин, сел рядом с Никитой и спросил:

– А ты сам-то куда едешь?

– Мы с папой едем на Кавказ.

– В таком случае и я с вами на Кавказ поеду, – мне все равно деваться некуда. И вам спокойнее будет с военным человеком, и мне спокойнее. Дай-ка еще шоколаду. Я, признаться тебе, три дня ничего не ел. Это, значит, твой отец сидит? Очень славно. А у меня, брат, ни отца, ни матери…

С этого дня Василий Тыркин, вместе со своими бомбами, пулеметными лентами, шпорами и винтовкой, более не отставал от Рощиных, а к Никите относился хотя и с презрением, но дружески, даже горячо.

На двенадцатые сутки все трое приехали в город Н., где Алексей Алексеевич взял лошадей и отправился вместе с мальчиками в горы, в именье одного из своих друзей, называвшееся «Кизилы».

Страшное место

Прошлым летом местные разбойники сожгли в этом именье дом. Сторож, – единственный теперь обитатель «Кизилов», – старичок, вывезенный из Тульской губернии, по фамилии Заверткин, до того боялся этих разбойников, что, когда на дороге показывались какие-нибудь всадники, он выходил из сакли, снимал шапку и низко кланялся, говоря:

– Счастливый путь, красавцы. Дай, господи, вам удачи, добрые люди!

Завидев подъезжающих Алексея Алексеевича с мальчиками, Заверткин точно так же вышел кланяться. Когда же из арбы вылез Василий Тыркин, старичок начал креститься. Его успокоили, и он захлопотал, засуетился, устраивая приезжих.

В низенькой белой сакле, с земляным полом и маленькими окошечками, постланы были три тюфяка, набитые сухими листьями. Привезенную из города провизию поместили в чулане при сакле. В очаге разожгли огонь, повесили чайник, на сковородке поджарили колбасу, выпустили туда яйца, и ужин на столе, устроенном из старой двери, был неописуемо вкусен и сладок. Василий Тыркин, наевшись, разоружился и даже снял шинель. Никита с отцом вышли посидеть на бревне за порогом сакли. Ночной воздух был мягок. Внизу сонно шумел поток. Никите тоже хотелось спать, и он таращил глаза на большие звезды, переливающиеся чистым светом над смутным очертанием гор. Заверткин, присев у бревна на пятки, посапывал пахучей трубочкой и рассказывал про свое житье-бытье в «Кизилах».

– Живому человеку здесь жить невозможно, – говорил он деликатным голосом, – сколько горя наберешься, слез одних прольешь, – и-и-и, батюшка, Алексей Алексеевич. Первое дело – медведи кровожадные, весь лес изломали, ничего не боятся, только и смотрят – кого задрать. Второе дело – шакалы… Слышите, как он заливается…

Никита прислушался, – в тишине, далеко в лесу, тявкал кто-то, подвывал, начинал рыдать сдавленным воплем. Никита поджал ноги и придвинулся к отцу.

– Так он и заладит вечить, скулить на всю ночь, – продолжал Заверткин. – А что ему надо, о чем тоскует? Видно, так господь его сотворил уродом. Третье дело – змея, желтобрюх, ужасная, длинная, – сколько я от них бегал. У нас в Тульской губернии змейка аккуратненькая, а этот, злодей, сам из пещеры на баранов кидается. Отвратительная здесь природа. Одна пчела хорошо водится, и в потоке рыбы – хоть руками лови… И еще забота – разбойничий. Это ведь самое воровское место – Кавказ. Пятнадцать лет здесь живу – не могу привыкнуть… Нет, это место страшное, здесь жить нельзя.

Звезды, на которые смотрел Никита, становились все больше над горой, все пушистее и вдруг погасли. Чей-то родной голос проговорил над ухом: «Э, братец мой, да ты спишь». Чьи-то руки взяли и понесли, и положили на что-то удивительно мягкое, пахнущее листьями. Потом это мягкое провалилось…

…Потом из камина вылез медведь, сел за стол, подпер лапой щеку и сказал человеческим голосом: «Нет, братец мой, это место страшное…»

Яшка

Никита проснулся от голосов на дворе. Сакля была пуста. В раскрытой двери, за которой – синее-синее небо, стоял низкорослый козел с бородой до земли и глядел на Никиту стеклянными глазами. Когда Никита протянул к нему руку и позвал: «Бяшка», – козел бешено топнул копытцем. Никита бросил в него подушкой, – козел исчез.

На дворе Василий Тыркин уже мастерил сачок из своей рубашки, которая только и годилась для рыбной ловли. Заверткин колол чурки, растапливая помятый, вычищенный самоварчик.

– Я уж как просил разбойников, – говорил он Алексею Алексеевичу, сидевшему на бревне, – все берите, грабьте, благодетели, самовар мой не грабьте. Атаман мне говорит: «Счастье твое, старый черт, что на хороших людей напал, революция не нуждается в твоем самоваре», – и пхнул в него ножкой. Вот самоварчик с тех пор и течет.

Никита сел рядом с отцом. Горы, казавшиеся вчера ночью далекими и огромными, были совсем близко и не так высоки. Зеленая лужайка недалеко от сакли уходила вниз, и там, в утреннем тумане, шумел, тише, чем ночью, поток. На той стороне его, еще неясные, проступали из тумана деревья. А из-за угла сакли высовывалась рогатая голова козла, и он опять непонятно уставится на Никиту.

– Сказать трудно – сколько я от него горя хлебнул, – говорил Заверткин, – и бил я его и в лес водил, чтобы его там звери задрали, – он все свое: только и заботушки, – кого ему забодать. Яшка, Яшка, поди сюда. – Козел подошел. – Видите, как он на мальчика смотрит. Ему, значит, интересно – напугать, с ног сбить. Когда у нас разбойники-то были – он так на атамана накинулся, – тот от него по двору без памяти бегал… Ну, пошел, пошел. – И Заверткин кинул в козла чуркой.