Дни были темные и короткие. Снег не таял, все время лежал на земле — ослепительно-белый в полдень, постаревший, желтый в сумерки, призрачно-белый по ночам. Вся жизнь сосредоточилась на кухне. Они передвигались, шевелились только в образовавшемся вокруг печки маленьком кружке тепла. Холод во много раз увеличил все расстояния. Как долго, как невероятно долго нужно добираться до поленницы; до курятника, где уныло сгрудились кучкой и жалобно попискивали куры; до хлева, где пропитанный сладким, гниловатым запахом сена воздух был густ и темен от огромных теплых клубов пара, выдыхаемых коровой. Они почти не отходили от печки. По целым дням сидели около нее, и бухающий кашель Уилла смешивался с хныканьем маленького Джима. Анна опять была беременна — полусонная, разморенная теплом, она ни на что не обращала внимания. Вечерами в желтом свете керосиновой лампы шила что-нибудь или перелистывала проспект. Ничем другим она не занималась. Терпеливо дожидалась стирки куча грязного белья, на дне немытых кастрюль застыли пятнышки жира, хлеб подолгу не пекли, и в комнате стояла вонь сохнущих застиранных пеленок. Еда готовилась наспех, кое-как, все пригорало. Джима выводили из себя духота, беспорядок, вынужденная бездеятельность. Вечно ссорящиеся между собой, полубольные, голодные дети худели и худели, а Анна, будто вытягивая из них соки, раздувалась до неимоверной толщины.

— Совсем я тут обабился, — орал Джим, — ни хрена не делаю, торчу весь день у печки!

Потом, устыдившись, принимался рассказывать детям захватывающие длинные истории, но иногда внезапно прерывал рассказ и задумывался. Он выстругивал для них из дерева игрушки — кубики, куколок, зверушек, с Анной обращался ласково, убирал вместо нее в доме, месил тесто для хлеба. И все дела по дому он впервые в жизни выполнял быстро и охотно.

Часто вспыхивали ссоры. Случалось, он бил детей. Анна, отключившаяся от всего, чего с ней никогда не бывало, почти не слышала, не замечала, что происходит вокруг.

— Когда такой снегопад, человек слишком долго остается наедине с самим собой, — объяснял Джим. — Вот он и спрашивает, словно малое дитя, отчего да почему.

Однажды сквозь печальный шелест падающих снежных хлопьев пробился тонкий писк только что вылупившихся цыплят. Джим выскочил за дверь.

— Какая-то дуреха-курица высидела у нас возле дома цыплят. Хорошо еще, она на речку не отправилась и не высиживала их на льду. Пошли, Мэйзи.

Он сложил цыплят в ее передник. Она чувствовала себя на морозе полной жизненных сил, но потом, когда она снова очутилась в доме и прижала к щеке слабо шевелящийся пушистый комочек, в ее сердце прокралась печаль. Они сунули цыплят в духовку отогреться, и Джим куда-то скрылся, возможно двинулся через снега выпить и поболтать к соседу.

Серый зимний день кончился быстро; в тишине лишь шелестели, ударяясь о стекла, снежинки, да время от времени с треском обламывались сосульки, и сердито пшикали в печке дрова. Никто и не заметил, как цыплячий писк стал истерически пронзительным и вдруг прекратился. Мэйзи и Бен населили целый город вырезанными из проспекта фигурками, а Уилл смотрел на них, но сам не мог играть — у него был сильный жар, болела голова, путались мысли и, вспоминая, как промокли от снега его плохонькие ботинки, он одно лишь знал: теперь до самой весны он не выйдет из дому. Анна сидела у печки не двигаясь, сложив руки на огромном животе, чуть улыбаясь — понимающе, мудро, — время от времени говорила, очнувшись от дремоты: «Вытри Джиму носик, Мэйзи. А ты все кашляешь, Уилл, видно, не помогло тебе топленое сало», — и снова погружалась в сон.

Вошел Джим. Несколько секунд он стоял на пороге и глядел прямо перед собой, не видя ничего. Тут они наконец-то почувствовали запах паленого.

— Х-хосподи! — Он бросился к духовке и открыл ее. — Так и знал — цыплята. Живьем сгорели. Чурбаны вы что ли бесчувственные — разит во всю паленым, а им хоть бы хны!

Все молчали и стояли как окаменелые, с испуганными глазами.

— А, так вы к тому же еще и немые? И носы и рты позалепило? Ну ничего, сейчас унюхаете. — Он подтащил Анну к открытой духовке. — И наглядитесь заодно.

Она вырвалась:

— Не смей меня трогать!

— Не смей ее трогать, ха! Ишь как заговорила. Стоит ли удивляться, что я ничего не добился в жизни? Стоит ли удивляться, что все дела у меня прахом идут? С этакой-то помощницей!

— Не такая уж плохая у тебя помощница! И кухарка, и батрачка, и доярка, и прачка. Да еще вон сколько детей тебе родила.

— А кто тебя просил плодить этих заморышей?

— Кто просил? Да я больше ни одного не заведу — с голоду ведь перемрут с таким папашей.

— Как же нам не голодать? С такой-то хозяйкой!

— Папочка, хватит, мамочка, не надо! — пронзительно закричал Бен.

Мэйзи схватила на руки маленького Джима и уткнулась в его тельце головой, чтобы не слышать криков. Только Уилл рискнул подойти к ним. Он тянул отца за штанину и вопил:

— Перестань, перестань, перестань!

— Да уж, деловой у меня муженек, деловой, — злобно насмехалась Анна. — Всякий, кому не лень, вокруг пальца его обведет. Ты ведь на хлеб и то не заработаешь. Деловой мужик — сумеет мигом с голоду уморить и жену, и детей.

— Заткнись!

— Как хорошо придумал все, загляденье! Новую жизнь нам пообещал. И впрямь, чем не новая жизнь? Помираем с холоду и с голоду по-новому.

— Заткнись!

Его кулак с размаху врезался в ее плечо — она медленно осела на пол. Он бессмысленно уставился на нее, на плачущих детей, на Уилла, который колотил его своими кулачками, на болтающиеся над печкой пеленки, потом вышел из дому, притворил за собой дверь и скрылся в темноте.

Этой ночью разразилась буря, какой не было уже много лет. На изорванное в клочья небо наползала голодная, злобная тьма: ветер яростно швырял снег, будто стегал стальным хлыстом. В спальне вылетело оконное стекло и усыпало пол осколками; дыру заткнули сиденьем от кресла и стегаными одеялами, но, несмотря на все старания, стужа проникала в комнату. Они три ночи спали на матрасе в кухне на полу и лишь два раза в день отваживались выйти из дому, захватив ведро с раскаленными углями, чтобы греть над ним руки: один раз — подоить корову, во второй раз — покормить лошадь и свинью. Кур они отнесли в погреб и подстелили им там соломы.

Перед домом валялись выброшенные Анной обуглившиеся трупики цыплят. Ночью их засыпало снегом. Четыре дня спустя взошло наконец солнце над безбрежным белым миром, недвижным и чистым.

Джим вернулся только через десять дней. Где он пропадал все это время, что делал, так и осталось неизвестным.

В начале марта Мэйзи и Уилл забрели в лес, где росли высокие деревья, а из прошлогодней листвы выглядывали дикие фиалки со слезинками в глазах. Мэйзи одолевало беспокойство, она прижалась к земле, но ее мягкая, сырая прохладность почему-то напомнила студенистое лицо Шона Макэвоя. Мэйзи вздрогнула и выпрямилась.

— У тебя бабочки живут в глазах, Уилл, бабочки, правда. С яркими крылышками. Не веришь? Вот, попробуй сам — зажми глаз пальцем, и ты их увидишь, они машут крылышками.

Как уродлива, как безобразна земля. Пятна грязного, подтаявшего снега, а между ними, словно большие болячки, темнеет сырая почва; короста опавшей листвы, из которой выглядывают фиалки. Жирные деревья с маслянистыми почками и раздутые груди прерии. Уродство. Чтобы не видеть всего этого, она подняла взгляд к небу, но и там громоздились большущие, раздувшиеся животы, черные и трупно-серые, они разбухали, становились дряблыми, рыхлыми, одно облако-брюхо налезало на другое, сливаясь в середине неба в нечто исполинское, непомерно раздутое. Как ее мать. Ночь, потные тела. К ней подкрадывалась тошнота.

— Ты думаешь, я вру, — вот приложи к глазам пальцы, увидишь. Правда, бабочки.

Она чувствовала, что и слова раздуваются внутри нее, выходят с болью, с кровью, окрашенные красным. Она стала яростно избивать Уилла. Потом ослабла, размякла и плача спрашивала: