Я размышляю: отчего я решил, что этот человек перед бабулей похож на моего отца? Возможно ли, что он похож на отца, каким тот был на самом деле, и не похож на мою память о нем?

Сейчас, мне кажется, я понял подоплеку вопроса, который все обязательно задают друг другу в очереди. Конечно, не знакомство его цель. Знать, с чем стоит другой, — значит размежеваться с ним. Окружить себя каким-то пространством. Между мною и энтузиастом денежной лотереи помещается не только девушка, но еще монблан антипатии; я бесконечно далек от желания разлучить Роберта с книгами; океан и, уж во всяком случае, целое поколение разделяет меня с человеком — Гаваной.

Они-то далеки, а вот я — далек ли для них? Всем нужно то, чего прошу я.

Между мною и девушкой только одежда. Ее прошение не слишком отдаляет меня от нее, это не ходатайство о дополнительном белке, как справа. Питаюсь я вполне сносно; случается, голодаю, но от голода еще не умирал. Однако, как и девушка, я бы с радостью поменял работу, хотя знаю, что очень скоро с радостью стал бы менять ее снова. Своим прошением девушка не отстраняется от меня, а как бы делается ближе. Как я, она тоже, я убежден, была бы не против дополнительной площади. Прекрасно, что наши прощения не разводят нас в стороны. Я хочу удержать эту дистанцию. Хочу быть еще ближе к ней, хочу слиться с нею.

3

Впереди слева высокий чернокожий в красной кепке с голубым помпоном будоражит окружающих. Его голова дергается взад и вперед, а когда он поворачивает ее в нашу сторону, мы прежде видим язык и зубы и только потом глаза.

По очереди передается назад какое-то его сообщение. Мелькают лица, шевелятся губы, но пока неясно, чем вызвана эта тревога, разволновавшая людское море.

Сейчас волна накроет нас.

Гавана обращает лицо в мою сторону. Поймав мой взгляд, он говорит:

— У женщины обморок. Передайте, чтобы не очень напирали: надо ее вытащить.

Я оборачиваюсь и впервые обращаюсь к левому угловому примыкающему моих примыкающих — он за бабулей, рядом с художником. Приятной наружности молодой человек, лет двадцати, я думаю, с густыми темными усами подковкой. Я сообщаю ему новость, и он оборачивается передать ее дальше.

Молодой человек еще не отвел глаза, как мне в голову приходит поразительная мысль: большинство стоящих к жалобным окнам — люди среднего возраста. Этот и девушка совсем молодежь, а остальных пора списывать. В том числе и меня.

Обморок в очереди — это такое несчастье, которое равнодушным никого не оставляет. Вместе со всеми я стараюсь податься назад. Усилия ног недостаточно. Не ослабевавший все утро напор очереди одушевляли надежда, светлый оптимизм, мысли о лучшем будущем; осадить теперь назад представляется мне издевательством, злоумышленностью. И я не хочу отрываться от девушки. Я громко говорю ей:

— Нужно подать назад.

— Я пытаюсь, — отвечает она. — А вы мешаете.

Я смеюсь шутке, мне приятно, что она осознает меня как помеху.

По мере того как тревога откатывается назад, напор постепенно ослабевает, но теперь мы с той же силой тесним задних, чтобы дать облегчение головным и вызволить сомлевшую женщину.

Тряся помпоном, человек в кепке отчаянно производит судорожные движения. Видно, как впереди него медленно, словно пробка из бутылки, вверх выползает тело. Из стороны в сторону мотается голова с растрепавшейся прической, лицо пепельно-серое, что-то белое наброшено на плечи, тонкая талия. Со всех сторон поспевают руки подхватить обвисшую фигуру. С минуту длится замешательство; женский торс покачивается в воздухе.

Затем множество рук разворачивает тело горизонтально и над головами стоящих передает вправо.

Но это не выход. Оба пешеходных потока — и в сторону Вязовой улицы, и к Часовне — так же забиты, как наша очередь. По улице безостановочно и размеренно идет транспортный поток. Тело абсолютно негде опустить. Оно медленно, словно высокородный покойник в вагнеровской опере, плывет над головами то в одну сторону, то в другую.

Толчки и свежий воздух приводят женщину в сознание. Простертая на вытянутых кверху руках, она приходит в себя уже близко от нас, и я вижу на ее лице тупое удивление. Гадает, не сон ли это. Последнее, что она, вероятно, помнит, — это свое место в тесной очереди; конечно, она уже осведомилась о чужих прошениях, узнала своих примыкающих и кое-кого со стороны, радовалась, что Бюро уже близко. И недолго отсутствовала, а очнулась уже высоко в воздухе, на ложе из жестких ладоней, дрейфуя в сторону Вязовой улицы — в самый то есть конец очереди.

Кругом кричат, подавая противоречивые советы. За моей спиной кричит художник:

— К окнам! Тащите ее к окнам!

Кто бы ожидал от этого привередника такого душевного и, главное, здравого совета? Опустить ее на землю возможно только у жалобных окон.

Я теряюсь. Надо как-то передать слова художника ближайшим к нам пешеходам, как раз принявшим женщину, но стоит такой крик, что мне его, конечно, не перекричать.

Мусорщик выворачивает голову влево назад и говорит художнику:

— Правильно думаешь. Только вот: надо всем кричать хором. Как на бейсболе: «Судью на мыло!»

У него блестят глаза, он в своей стихии.

— Всем кричать, — кричит он, — «К окнам! К окнам!»

Он с трудом выдирает руки и начинает размахивать ими в такт, словно ответственный за овации или, что точнее, болельщик на матче, со своими подпевалами скандирующий смертный приговор пропившему глаза судье; он подключает к делу еще и голову, резко вскидывая ее, когда надо кричать.

Я заражаюсь его энтузиазмом и тоже кричу, и художник кричит, и девушка, и бабуля, а там и вся очередь подхватывает, потому что все понимают, чего мы добиваемся. Мы кричим весело, напористо.

Но это только для нас, стоящих в очереди, свет клином сошелся на жалобных окнах. Пешеходы просто не понимают: какие «окна»? Некоторые заключают, что мы имеем в виду амбразуры в стене перед «Зеленью»: я вижу, как принявшие женщину смотрят в ту сторону. Они могут думать так: мы решили, что один вид безлюдного луга воскресит потерпевшую. Чудаки! Кто протащит ее сквозь поток машин?!

Зато женщина живо смекает, о чем мы кричим, и на ее бескровном лице загораются расчет и энергия. Она извивается на поддерживающих ее руках, что-то втолковывая их владельцам.

Те прикидывают свои варианты, скандирование сотен жалобщиков только сбивает их с толку. И с общего согласия они кончают с неопределенностью, сбыв с рук и женщину, и заботы о ней: пусть сами крикуны и разбираются. Не церемонясь, они спихивают женщину обратно на головы стоящих в очереди, недалеко от моего места.

Жалобщики со смехом проталкивают ее в голову колонны. С нею обращаются как с куклой. Это уже игра. Она вскрикивает тревожно-радостно, как вскрикивают, подлетая на одеяле. Она знает, что за обморок хорошо воздастся: у окошек она будет гораздо раньше, чем обычным порядком.

Она уже над нами, и я тяну к ней руки. У нее мягкие, немного вялые бедра. Вся эта встряска пойдет на пользу ее кровообращению.

Она быстро уплывает вперед. Скоро улягутся добрососедские волнения.

Еще одушевленный духом содружества, я поздравляю мусорщика с его своевременной инициативой.

— Я восхищен, — говорю я.

— Сукин сын, — говорит он, — ты еще в очереди? Взять бы тебя за шиворот и отправить к чертям — в хвост.

И кивает в сторону Вязовой улицы.

Дух содружества? Мне страшно вспомнить его холодные глаза, когда он азартно объявил: «Судью на мыло!»

У двери гвалт, женщина все еще мыкается над головами. Может случиться и такое: честно отстояв свои четыре с лишним часа, передние не пожелают пустить ее перед собой.

Нет, все же ее вносят в двери. Обратно она не показывается: значит, место нашлось… Я прикидываю, о чем она может просить, прильнув наконец к решетке и непроницаемому стеклу.

Убедившись, что знание чужих претензий создает известную дистанцию между нами, я нахожу теперь возможным полюбопытствовать насчет еще одного примыкающего моих примыкающих — того молодого человека с усами подковкой, которому несколько минут назад я сообщил по цепочке о пострадавшей.