— Работой не побросаешься, — сказал Джим, — зато лопатой кое-что побросать можно.

Засмеялась одна только Элси и хохотала долго, долго.

— Вырастешь такой же остроумный, как твой папа, — сказала она Бену, который пристроился у нее на коленях, — всегда будешь душой общества. Слушай, Анни, просто прелесть у тебя мальчуган. А вот Мэйзи вышла невзрачная, кто бы мог подумать. Такая смышленая малышка была. Впрочем, люди говорят: девочкой — невидная, в девушках — завидная.

Мэйзи сделала вид, будто не слышит.

— А кто играет на пианино? — спросила она, стараясь говорить как можно громче.

— Я играю, золотко, вот только выдержат ли твои ушки такую игру. Твоя мамочка когда-то в самом деле неплохо подбирала на слух музыку. Может, золотко, ты и сейчас нам сыграешь что-нибудь?

У Анны был ужасный вид, и Мэйзи испугалась, не упадет ли она снова в обморок. Но голос ее прозвучал вполне спокойно.

— Я и не помню, когда в последний раз подходила к пианино, — сказала она. — Ты уж сама лучше поиграй нам, Элси.

Элси уселась за пианино. Играя, она раскачивалась на круглом стульчике. Под платьем ходуном ходили складки жира, но, когда она запела, Джимми прибежал из другой комнаты и уткнулся ей в колени головой, Уилл тоже вошел в комнату и тихо стоял и слушал. Алекс начал подпевать, а за ним Джим и Анна. Они пели старинные песни, одну за другой. Некоторые из них дети слышали и раньше — случалось, Джим или Анна напевали их в хорошую минуту когда-то давно, но были и такие, каких они никогда не слыхали. «Долина Красной речки», «Красотка Женевьева», «В тот час, когда зажгутся фонари», «В сумерках», «Когда мы оба были молодыми, Мэгги», «Крушенье Девяносто первого», «Далеко в низине», «Пока скитаюсь я по свету», «Шенандоа», «Нелли Грэй», песни Фостера, «Корабль уплыл, я вслед ему глядела».

Сквозь открытое окошко в комнату вливалось сладкое, пьянящее благоухание весны; тени робко обступали мягкие озерца электрического света. Они пели, и жгучее желание, какая-то смутная тоска об утраченном, о чем-то так и непознанном постепенно охватила их. И уже не было отдельных голосов, а лишь один, мощный и звучный, и не было отдельных лиц, была лишь Красота. Ах, пение — это как… Потрясенная Мэйзи не могла подыскать слова, и непролившиеся слезинки стояли у нее в глазах. Пение — это как… но слово так и не приходило. Бесс тихо спала и, казалось, ее сон никогда не прервется. Запели любимую песню Анны:

О, обними меня, пока еще есть время,
О, обними меня, души так тяжко бремя… —

и вдруг пятый голос, чистый, легчайший, воспарил над остальными четырьмя. Это был Джимми, притулившийся возле педалей пианино.

— Мам, — сказала Мэйзи, когда кончилась песня. — Это Джимми, Джим-Джим тоже с вами поет.

Взрослые изумились и заставили Джимми спеть с ними еще раз, потом еще и еще. Пел он нечто невнятное, слова получались только тенью настоящих слов, но мелодию вел верно и четко.

А потом все кончилось. Элси в желтом платье с темными пятнами пота под мышками снова принялась щебетать «золотко» и «душечка», Алекс слишком громко хохотал, Джим слишком старался хохотать в ответ, и Анна, хворая, сидела поникнув и крепко прижимала к себе Джимми.

Какая усталость! От этого смрада мерзкая тошнота в животе… их всех тошнит. Бен захворал от этой тошноты и слег, температурит. Но она не складывает оружия: с самого первого дня — чистые марлевые занавески, а они ведь желтеют, коричневеют. Моет, выскребает все до белизны, но строптивые полы и стены упорно приобретают все более темный, прокуренный тон. Даже расстеленный в передней вместо ковра лист картона, чтобы ползающий там Джимми не упрятывал в свои колени и ладошки все занозы, даже этот картонный лист насквозь промок и съежился, так что его снова придется менять. Весь дом восстал против нее.

Анна сидит в кресле без подлокотников, Бесс тянет пустую грудь, выпускает сосок и снова тянет и злобно взвизгивает. «Кушай, киска, кушай, ну, что ты творишь?» Столько возни с уборкой, и она все время чувствует себя усталой. Такой усталой, просто ужас. «Будет тебе, Бесси, успокойся и ешь». Ладно, в следующий раз она перед уборкой насыплет в воду питьевую соду. Вдруг поможет.

Смех и грех. Джим снова ковыряется в земле — возится теперь с канализацией. Мог бы и сам догадаться: разве выгорит дело с устройством на бойню весной, когда там сворачивается работа? Как они только сведут концы с концами, ведь получает он гроши, а квартирная плата такая высокая и ребятишкам нужно то то, то се. Ужас! Как пошлешь их в школу в этаком тряпье? Уилл теперь не жалуется; кто знает — наверно, начал понимать.

Снова навалилась слабость, закружилась голова. Прижимая к груди Бесс, которая все еще плакала и пыталась сосать, Анна прилегла на постель и подумала: пойти взглянуть, что там делает Джимми, да посадить его на горшок. Но она уже брела по давним улицам своего детства. Бесс лежала в поломойном ведре, под водой, Джим уносился ввысь и превратился в крохотную точечку на багровом закатном небе. Оттуда, где он скрылся, выплыла пылинка и стала увеличиваться. Вот мрачный, угрюмый дом замаячил вверху. Где же дети? «Мэйзи-Уилл-Бен!» — кричала Анна, но какой-то запах забил ей весь рот, и слова не пробивались наружу. «Он свалится», — тщетно пыталась она их предупредить и отгоняла дом метлой. Уилл пустился в пляс, ну прямо перед ней, прямо к этому дому. «Рассыплется!» — вскрикнула Анна. Дом рассыпался. «Мама, мама», — кто-то звал ее. «Да, Бен, — ответила она с трудом, — иду». Чтобы удержаться на ногах, ей пришлось прислониться к стене. Все тело пропитано потом и страхом. Голова кружится. Вот забавно. Бесс спокойно спит и причмокивает как ни в чем не бывало, словно по-прежнему сосет грудь.

За окном белесый свет солнца растекался по закопченным улицам из ее сна. Она задернула занавески. Хмурый Уилл, только что возвратившийся из школы, сидел на кухне и жевал скудно смазанный жиром хлеб.

— Ты что, не слышишь, там твой брат кричит? — сказала Анна. — Не знаешь ты что ли, что он заболел?

Он глянул на нее, но ничего не ответил.

— На, возьми-ка отнеси ему воды, а не то я тебя выпорю.

(Слава богу, голова перестает кружиться — плеснула холодной водичкой в лицо, помогло.)

Там, на ферме, ручеек сверкал на солнце, и Мэйзи с хохотом брызгала ей в лицо водой. Это прошло, это было давно, это забыто.

— Ну ты, лягушонок, что там стряслось? Мать едва собралась хоть разок передохнуть, а ты меня зачем-то разбудил.

— Я дышать не могу, мама. (А ведь мог за целых две недели привыкнуть к этой вонище.)

— Глупости говоришь. Смотри, ты же дышишь сейчас и все время дышишь. Вот постой-ка, я примощу этот сверток тебе под головку.

— Нет, мама, не могу дышать… Поедем домой, мамочка. Тут блевотиной воняет. Мне приснилось, Серый залаял на меня и сказал, чтобы я не смел больше нюхать блевотину и вернулся на ферму. Так тяжело дышать. Воздух такой горячий, ужас, какой горячий.

Вот далась им эта ферма, просто покоя от них нет. И что еще стряслось с Уиллом? Почему он вглядывается так в ее лицо, а потом вдруг начинает тузить Бена и кричит: «Заткнись, плакса, заткнись, или я тебя укокошу». Она хватает Уилла и колотит его. «Зачем ты так?» И бьет его, бьет, пока у нее не подкашиваются ноги и она опускается на колени, вся в поту, дрожащая от слез и от волнения, а выскочивший из постели Бен поглаживает ее по щеке, глядит большими, очень серьезными глазами и просит: «Мамочка, не плачь, не плачь», а во дворе Уилл кричит Мэйзи: «Нет, здесь воняет хуже, чем от блевотины, хуже, чем от дохлых собак, и от мусора, и от бочки с дерьмом, я хочу удрать на ферму, бежим вместе, Мэйзи», а Мэйзи в ответ: «Заткнись, мы ведь и так на ферме, мы ведь и так на ферме», и Уилл внезапно замолкает и спрашивает, обращаясь к небу: «Что ж это такое творится?», а потом бежит, бежит по улице куда-то прочь, куда глаза глядят. А в передней Джимми дубасит кулачками в стену и вопит: «Пустите меня, пустите! Выпустите, ну выпустите же меня!»