— Нормально, — выдохнул тот, — нога только, будь она неладна. А ты как? — Голос у него был вялый.

Калвер посмотрел на его ногу: ботинок был снят, и носок сочился темной кровью, как ламповый фитиль.

— Садись в машину, Эл, — сказал Калвер, — ради Христа.

— Гвоздя уже нет. Увел наконец плоскогубцы у какого-то радиста. Потом догонял как полоумный.

— Все равно, — начал Калвер. Но Маникс его не слушал. У дороги отдыхали солдаты его роты. Почти все валялись в траве неподвижно, как мертвые; лишь немногие сидели, тяжело опершись на винтовки, курили и пили воду; тихое злое ворчание слышалось среди них. У тех, кто сидел поблизости, на лицах можно было прочесть муку и безмолвное негодование. Казалось, они ищут глазами капитана, виновника их бед. Это были лица рабов, похоронивших всякую надежду на избавление. В траве тяжелое дыхание Маникса мешалось с прерывистым храпом О’Лири, который уснул мертвым сном.

Снова начиналась жара. Никто не разговаривал. Внезапно рассвет наполнился грохотом, тела у дороги зашевелились, головы повернулись туда, откуда с ревом катилось на них облако пыли. Из пыли возникла грузовая машина. Громыхая, она проехала мимо и остановилась посреди роты.

— Кто тут готов? — раздался голос. — Могу взять еще десяток.

В роте началось движение: пятеро или шестеро, сидевших неподалеку, поднялись и, закинув винтовки за плечи, заковыляли к грузовику. Калвер напряженно следил за ними и слышал, как рядом возится Машке, натягивая башмак. О’Лири проснулся и сел. Все трое смотрели на процессию, тянувшуюся к грузовику: колченогие люди, жалкие и беспомощные, словно скот, гонимый овчарками, брели к маячившему в дымке экипажу — огромному, зеленому, чьи колеса сулили им свободу, сон, забвение. Маникс следил за ними отсутствующим воспаленным взглядом; казалось, он так отупел от усталости, что уже не в силах понять происходящее.

— Куда делся полковник? — рассеянно спросил он.

— Уехал на джипе часа два назад, — ответил О’Лири, — сказал вроде, что хочет проверить колонну на марше.

— Что? — спросил Маникс.

И опять казалось, что он ничего не понял; как будто и этот ответ, и скорбное шествие солдат к грузовику не сразу отпечатались в его мозгу, а медленно просачивались сквозь толстый слои войлока.

Еще человек десять поднялись и захромали к машине. Маникс смотрел на них моргая.

— Что? — повторил он.

— Проверить колонну, сэр, — повторил О’Лири. — Он так сказал.

— Сказал? — Маникс сердито повернулся к сержанту. — Кто же ведет колонну?

— Майор Лоуренс.

— Майор? — Маникс тяжело, неуклюже поднялся на ноги, боясь наступить на больную пятку — он стоял на пальцах и с трудом удерживал равновесие. Он моргая вглядывался в смутные очертания грузовика, возле которого копошились солдаты и медленно карабкались в кузов.

Калвер смотрел на него снизу и думал, что он похож на большого загнанного медведя, разъяренного, окровавленного, побежденного не силой, а хитростью. Он кусал губы — может быть, от боли, но скорее от бессильной ярости, и, когда он заговорил, в голосе его слышалась скорбь; казалось, он вот-вот заплачет.

— Он смылся! Смылся!

Внезапно, как разбуженный лунатик, Маникс вернулся к жизни. Он ринулся вперед с диким ревом:

— Эй вы, слезайте к черту с машины!

Одним махом он выскочил на дорогу и уродливо запрыгал в пыли, вихляясь, волоча больную ногу, неистово размахивая руками. Казалось, он беспомощен, как инвалид, прикованный к коляске, его нелепые скачки выглядели бы смешно, не будь в них такой угрозы и страдания.

— Вон из машины, будьте вы прокляты. Вон из машины! Строиться! Строиться, говорю! — орал он. — Слезайте, живо! Слезайте к черту с машины, пока я не дал вам коленкой под…

Его крик вселил в них ужас: долгий испуганный стон повис в воздухе, как будто порожденный самим рассветом. В кузове началась суета, солдаты посыпались вниз, покидая грузовик, как крысы — тонущую баржу.

— Вали отсюда, — заорал он, выпучив глаза, тощему капралу-шоферу, и тот испуганно нырнул в кабину. — Убери свою колымагу!

Грузовик взревел, прыгнул, исчез в смерче пыли и синего дыма. Капитан, скособочась, стоял посреди дороги и махал руками, как ветряная мельница.

— А ну, строиться! Другие пусть смываются, но не вы — слышите? Вы слышите? Понятно или нет, черт возьми? Ши, гони людей на дорогу! Вам осталось пройти еще двадцать девять километров, и зарубите это себе на носу…

Калвер попробовал остановить его, но солдаты уже бежали.

Они были в отчаянии, на грани бунта, но страх перед Маниксом гнал их, и они бежали на запад, бежали панически, забыв о стертых до крови ногах и усталости. Вдогонку им лился свет нового душного дня. Шел и Калвер; рядом с ним сосредоточенно пыхтел О’Лири, сзади мерно топали остатки батальона. Пыль взвивалась впереди столпом облачным, как в пустыне Египетской, тяжко сушила воздух. Она садилась на губы и потные лбы, покрывая их белой коркой, затвердевала, как гипс, и, словно изморозь среди летнего зноя, обволакивала губительной бледностью пустые поля, деревья, кустарник. Солнце поднималось все выше, палило спины, и людям казалось, что за плечами у них не мешки, а печи, которые раскаляются все больше и больше по мере того, как солнце выползает из-за спасительной стены деревьев. Они уже не старались ступать полегче, не берегли разбитых ног, а топали по земле с тяжелым упорством потерявших управление роботов. У них, должно быть, как и у Калвера, давно пропало ощущение ходьбы — осталась лишь пульсирующая боль в ногах, боль от ссадин и волдырей, бунт измочаленных, досуха выжатых мускулов.

Однажды Калвера обогнал полковник на джипе. В клубах пыли мелькнуло его лицо — потное и усталое, вовсе не отдохнувшее, и Калвер подумал, что Маникс, может быть, напрасно ярился и обвинял его в дезертирстве. Пусть полковник и не вел колонну, кто его знает, он мог идти где-нибудь сзади, — и словно в ответ на эти мысли Калвер услышал измученный голос О’Лири:

— Очень уж взъелся на полковника наш капитан Маникс. — Голос умолк, слышалось только свистящее дыхание. — Не знаю, может, зря он… Старый полковник просто так не сел бы в машину. Он хоть и строг порой, но солдат своих не бросит.

Калвер не ответил. В душе он проклинал сержанта. Как можно быть таким болваном? Как можно, погибая в муках, найти лишь слова покорности и почтения, чуть ли не восторга перед изобретателем этой дикой казни? Только человек, намертво приросший к военной машине, мог не усомниться сейчас и сказать то, что сказал О’Лири, — и все же… И все же, бог его знает, устало подумал Калвер, вдруг он прав, а капитан, и сам я, и все остальные ничего не понимаем? Мысли его мешались. Поднятая джипом пыль подплыла и забилась в легкие. Зачем же Маникс закручивает гайки? Калверу захотелось подбежать к нему — каких бы усилий это ни стоило, — отвести его в сторону и сказать: Кончай, кончай, Эл, ты все равно проиграл. Ни буйство, ни гордость, ни терпение — ничто не поможет. Он лишь калечит себя в этом хлыстовском и бессмысленном бунте: кем бы ни был полковник — трусом и деспотом или твердым честным командиром, все равно он одержал верх, одолел и подмял Маникса. И Маникс сделал худшее, что он мог сделать, усугубив неизбежное (так казалось Калверу) несчастье своим ожесточением. Оставь их хотя бы в покое — им и без того хватает! Но мысли путались. Почки болели так, будто по ним били молотком, и Калвер шел согнувшись, прижав к пояснице ладони — как расхаживает профессор на лекции, спрятав руки под фалдами сюртука.

Сейчас он почувствовал, что стало невыносимо жарко, жара подогревала закипавшую в нем ярость. Ночью холод приносил облегчение, потели они от самой ходьбы, но сейчас утреннее солнце резало его тысячей бритв и физическая боль переросла в ощущение краха. Калвер вдруг понял, что движет им не его свободная воля, что он как человек не выдержал испытания, не смог сказать «к черту», не вышел из колонны; у него не хватило мужества отречься от гордости и терпения, сбросить свой крест и тем объявить о своем презрении к маршу, к полковнику, ко всей проклятой морской пехоте. Нет, он не настолько был человеком, и еще меньше — свободным человеком; он был всего-навсего морским пехотинцем, как Маникс и многие другие, — все они были морскими пехотинцами, всю свою жизнь, и навсегда останутся ими, и от отчаяния при этой мысли Калвер чуть не заплакал. И Маникс? Он содрогнулся. Да, в глубине души Маникс тоже был солдатом — настолько, что в любой миг мог превратиться в маньяка. Порча пошла с ног, на строевой, много лет назад, но она ползла все выше и незаметно добралась до мозга. Калвер всхлипывал от возмущения и обиды за себя. Солнце хлестало его по спине. Сознание его гасло в лихорадочном сумраке, ловя мелькающие, слепленные кое-как ребусы внешнего мира: голос Маникса далеко впереди, теперь хриплый и прерывающийся; долгие мгновения тишины, стоянки, безветрие над полями и наконец канава на привале, в которой он валялся и бредил ярмарочным шатром, где продавали лед из бочек — колотый, битый лед, пиленный кубиками и пластинами, лед всех форм и размеров. Его разбудил все тот же страшный крик: «Стройся, стройся!» И он снова шел. Солнце поднималось выше и выше. О’Лири упал со стоном и исчез позади. Проехали два грузовика, в которых лежали тела в зеленом, оцепенелые, как трупы. Фляга оторвалась от пояса — неизвестно, где и когда, — но Калвер с удивлением чувствовал, что больше не потеет и не хочет пить. Это опасно, вспомнил он из какой-то лекции, но в ту минуту молодой солдат, которого рвало у обочины, был для него гораздо важнее и интереснее. Он остановился, чтобы помочь, но передумал, пошел дальше — сквозь странный рой бледных, крохотных бабочек, похожих на обесцвеченные лепестки, медленно кружившиеся над пыльной дорогой. Потом радист Хоббс проехал на джипе с длинной антенной; он смеялся, дразнил солдат песней «Штаны на мне тлеют» и весело махал им толстой рукой. Над распаренным лесом взвилась алая танагра, кругами взлетела ввысь, спустилась и села на дальнем лугу; на какой-то страшный миг Калверу померещилось, что там рядком лежат восемь искромсанных трупов и по траве течет кровь. Но видение исчезло. Конечно, это было вчера, сообразил он. Вчера ли? Тогда он начал вспоминать имя Хоббса, вспоминал несколько минут, но не вспомнил; посмотрел на часы и, обнаружив без всякой радости и удивления, что скоро девять, стал методически заводить их; потом он поднял глаза и увидел на обочине огромную фигуру Маникса.