«Ага! Винный переулок…» — Ниилит заставила себя перейти с бега на шаг. Она не должна привлекать внимания Это то самое место, где ей может повезти. Должно повезти!
Переулок был запружен телегами. С одних дюжие парни скатывали бочки, привезенные из окрестных селений, в обширные погреба, на другие, напротив, грузили, выкатывая их из прохладных подземелий, чтобы везти в порт, на корабли, которые доставят эти бочки за море, где высоко ценятся изделия здешних виноделов. Лавируя между повозками, девушка пошла еще медленнее, хотя кровь отчаянно стучала в виски, и в голове билась лишь одна мысль: «Быстрее! Быстрее!»
За этими бочками она может укрыться… До порта ее сто раз догонят, но если она сумеет затаиться тут… Ниилит еще не до конца поняла, что же намерена сделать, а ноги уже сами несли к широкому возу, с которого трое мужиков скатывали последнюю бочку. Вот! То что нужно!
Присев у заднего колеса повозки, она мгновение понаблюдала, как похожий на кабана краснолицый мужчина рассчитывается с доставившим бочки возницей блестящими лаурами, потом оглянулась назад: рыжий плюмаж на шлеме наемника был виден издалека и приближался с пугающей быстротой. Ниилит стиснула зубы и сжала кулачки с такой силой, что ногти впились в ладони. Если грузчики сейчас не появятся, то ей конец… Но три здоровенных парня, благополучно спровадив в подвал последнюю бочку и кое-как установив ее там, уже выбирались по дощатому пандусу, торопясь получить причитающуюся за труды плату и отправиться на поиски новой работы.
Дождавшись, когда они обступят краснолицего, девушка выбралась из-за повозки, скользнула к распахнутым дверям подвала и, обрывая подол рубахи о занозистое дерево, сползла по щелястому пандусу в черное, пахнущее прокисшим вином подземелье. Кажется, не заметили… Если бы еще и в подвале никого не оказалось…
Она едва успела укрыться за ближайшей бочкой, как по пандусу протопал краснолицый. Окинул хозяйским взором ряды выстроившихся около стен бочек и что-то хрипло крикнул оставшимся на улице. Получившие расчет грузчики навалились на могучие створки, и в подвале стало совершенно темно. Загремел дверной брус, краснолицый, громко сопя, зазвенел цепями, щелкнул замком и, удовлетворенно ворча, зашаркал по невидимым ступеням ведущей куда-то вверх, в глубину дома, лестницы. «Спасена… Спасена!» — поняла наконец девушка, прислушиваясь к удаляющемуся шарканью и ворчанию, и без сил прислонилась к нагревшемуся за время перевозки боку дубовой бочки. Шаги становились все тише и тише, потом смолкли совсем. Послышался лязг внутреннего засова, и в подвале воцарилась мертвая тишина.
8
Менучер обвел слушателей горящими глазами и взволнованным голосом произнес:
— Благодарю вас за высокую оценку моих поэтических опытов. Мне, конечно же, не сравниться с такими прославленными мастерами стихосложения как Бхаручи, Марвах, Чачаргат или Сурахи, но, принимая во внимание, что кроме поэзии я вынужден еще немало времени уделять государственным делам…
— О солнцеподобный! Всем известно, как много делаешь ты ради процветания счастливого Саккарема! Воистину непонятно, где находишь ты время, чтобы слагать столь изящные и восхитительные вирши, по сравнению с которыми творения прочих поэтов не лучше рева ишака, стремящегося петь по соловьиному… — льстиво начал один из придворных, но закончить ему не дали. Три или четыре пары рук ухватили усердного дурака за полы халата и заставили опуститься на раскиданные по всему залу подушки.
Всем было известно, что шад ценит и щедро награждает тех, кто умеет своевременно сказать каламбур, сделать тонкий комплимент и отыскать в его поэтических изысках действительно удачную строфу. И приходит в ярость, когда его стихи начинают хвалить из одного раболепия. Не Бог весть какой стихотворец, в поэзии он все же кое-что смыслил, а того, кто, не смысля, имел наглость во всеуслышание хвалить или порицать чье бы то ни было творчество, нещадно гнал с глаз долой. И это было лучшим, что могло ожидать тех, кто лез «в овчинном тулупе на шадский пир».
— Повелитель, я не берусь сравнивать и судить. — Придворные все как один повернули головы в сторону сухощавого молодого человека, речь которого уже не раз спасала от гнева Менучера не ко времени разговорившихся искателей шадских милостей. — Поэты — не ткачи. Это материю можно помять, пощупать и с уверенностью сказать, разлезется она после первой же стирки или будет служить долгие годы. Стихи — дело иное. Бывает глупое, казалось бы, четверостишье, сложенное поэтом-забулдыгой, повторяют из века в век простаки и мудрецы, а созданные придворным стихоплетом вирши забываются слушателями, едва последние отзвуки сладкоречивого голоса замрут под расписными сводами «поэтического чертога»…
Недокормыш сделал паузу, и души собравшихся в «поэтическом чертоге» шадского дворца ушли в пятки. Этот худосочный, не чета приличному саккаремцу, вельможе или купцу, вечно играл с огнем, и до поры до времени это как-то сходило ему с рук и даже приносило пользу не слишком толковым почитателям творений Менучера; но на этот раз выскочка-заморыш, похоже, перегнул палку. Лицо шада потемнело, он уже открыл было рот, чтобы произнести суровый приговор, но тут задохлик опять подал голос:
— Стихи — не кусок материи, и качество и долговечность их сразу не определишь. И уж во всяком случае не я возьму на себя смелость пробовать сделать это. Однако то, что сегодня прозвучало из твоих уст, по моему скромному разумению не может оставить равнодушным ни современников наших, ни их потомков. — Дохляк сделал совсем крохотную паузу и проникновенно процитировал:
Лицо шада сияло. Лица придворных сияли отраженным светом. Ай да тощой! Опять выкрутился, да еще и с прибытком! Наделила же Богиня памятью и смекалкой! Да и голосом не обидела. И ведь когда говорит, в чем душа держится, а как стихи начинает декламировать — голос будто медь колокольная звенит и гудит!
Просветлел даже Марий Лаур, смягчились жесткие черты лица нардарского кониса, для которого стихи слушать — что воду гнилостную, болотную хлебать.
— А брат твой изрядно стихосложением владеет, — процедил он тихо, чтобы только сидевшая рядом Дильбэр могла слышать.
— Братец мой не столько по стихам, сколько по пролитию крови мастер. Вирши он и вправду кровью вспаивает, только не своей, а чужой, — ледяным тоном ответствовала Дильбэр, не глядя на мужа и продолжая улыбаться заученной, словно приклеенной улыбкой.
Менучер между тем, растроганно глядя на худосочного юношу, промолвил:
— Вижу я, не перевелись еще знатоки и ценители поэзии в Саккареме. Потому-то, прежде чем перейти к чтению привезенного мне из Галирада списка новых стихов несравненного, сладкозвучного Видохи Бортника, решил я прочитать вам еще одно, последнее из отобранных мною для «Полуночного венка», стихотворение.
В зале сделалось так тихо, что слышны стали крики кружащих над портом чаек, и Менучер негромким, хрипловатым от волнения голосом начал читать обещанный стих: