Словом, помышляй о том, что природа поместила тебя среди тебе подобных, чтобы ты приносил им счастье, заботился о них, помогал им, любил их, а не судил их и наказывал, и в особенности не заточал их в тюрьму»
Этот классический отрывок представляет для симптоматолога немалый интерес: именно как усилие рациональной дискурсии вывернуться наизнанку. Специфика текста — чистый вызов, причем «вызывается» не кто иной, как Декарт, который посмертно вынуждается к сомыслию, чтобы наверстать упущенное в своих Meditationes и подвести моральные итоги своим Regulae ad directionem ingenii. Во всяком случае, давнишняя мечта классика философии Декарта изложить свою систему так, чтобы ее могли читать как роман, сполна осуществилась в Саде, и не как авантюрный, а как криминальный роман.
Если бы читатель, привыкший к философскому жаргону, не превращался в соляной столб, нечаянно наткнувшись на жаргон теософский, то в обнаженности цитированного отрывка позволительно было бы опознать некую Камалоку мыслящего вспять Декарта, знакомящегося с садистически-астральным задним планом собственного ясного и отчетливого рационализма. Мысль движется здесь к лимитам своей языковой маскировки в стремлении как бы выпрыгнуть из самой себя и совпасть с аффицирующей ее
внеязыковой предметностью; при этом сама деструкция языка осуществляется не иначе, как потенцированием его возможностей; впечатление таково, что дискурсия здесь завораживает себя собственными же средствами, рассчитывая таким путем впасть в некоего рода транс, который и окажется самим трансцензусом. Ворожба равна насилию; скандальный автор «Жюстины» и «Жюльетты» разыгрывает в слове спекулятивную имитацию своих «деяний», разрывая плотную самозамкнутость рационалистической «прозы» изощренно «садистическими» синтагмами; кем он единственно хотел бы быть в безысходности своего рассудка, так это не «редактором» мира, улегшегося в дискурсии, а его «редуктором к абсурду»; феномен «садизма» и есть reductio ad absurdum, самосведение к абсурду рационализма, его experimentum carnalis; научный эксперимент как допрос с пристрастием и пытка «тела», выуживающая из него «правду»,[447]напечатление на «теле» собственных априори путем причинения боли, память о которой должна будет обеспечивать повторяемость«правды» и служить гарантом ее индуктивности; в эксперименте «садизма» эта технология лишь доведена до упраздняющего себя совершенства. Что есть «тело», как единственный «объект» — по-русски «подкидыш» — исследования? Совокупность «атомов», но и параллелограмм «сил», организующих атомы в конкретную физиогномику конфигураций. «Сила» — сущая bête noire математической физики, от Ньютона, отказывавшегося дать ей объяснение, до Генриха Герца, пытавшегося и вовсе обойтись без неё; в пункте «силы», или «qualitas occulta», тело навсегда обречено на недоверие со стороны дискурсии, на ревность опыта sui generis и, может быть, на мерцающее подозрение о… «душе». Садизм –
растяжка рационалистической пружины до точки деформации и невозвращения к себе; «правда» о теле выпытывается здесь через такую интенсификацию истязания, что пределом его оказывается «удовольствие» (бодлеровское «le plaisir qui tue») атомов и дерационализация мысли, вышедшей, наконец, за рамки лингвистической краплености и безраздельно слившейся с раскрепощенными энергиями самих вещей; скажем так: рационализм проходит здесь бессознательное посвящение в мета-физичность путем прокола физического беспамятства и выпадения в эфирную пульсацию памяти, для которой, однако, у него отсутствуют органы восприятия; оттого, вперенный в новую онтологию прежним инструментарием познания, он изживает чистый бред, проецируя в зону сексуальности чистейшие задания сверхчувственного гнозиса и всё еще принимая за «тело» то, что уже не есть «объект» физики.
Философской кармой Запада (очевидно, не без cum grano salis) должно было стать, что именно чудовищу и извергу Саду выпала участь разоблачить крапленый язык притворяющихся деревенскими простушками философов и продемонстрировать, куда ведет эта теоретически безвредная философия на деле. Хотя было бы гротеском представить себе разгулявшегося в «беспределе» маркиза оптирующим философское подданство, в судьбах западной философии он занимает ничуть не менее броское место, чем его энциклопедические соотечественники.
Речь идет о некоем практически изживаемом паралипоменоне тупика академической мысли, своего рода подведении итогов сошедшего с ума (на деле лишь с кончика языка) и предоставившего себя в распоряжение плоти— рассудка. Карма европейской науки разоблачает себя в Новое время как карма садизма. Итог, скажем мы словами «божественного маркиза», — «ужасный»; рационализм в этом эксперименте оказывается сплошным центробежным распадом вплоть до самоликвидации, но что интересно, так это наблюдать отдельные сцены распада, по которым диагностируется не
только история болезни, но и симуляция здоровья; в приведенном отрывке запечатлена одна из таких сцен.
Логика отрывка — классическое «если…,то…»; если «духовное» есть риторический атавизм, а «душевное» сплошная «химия», если и «химия» есть лишь математический метастаз в зону «скрытых качеств», а «математика» лишь инструкция по эксплуатации «китайских грамот», если все, что есть, есть «тело», а «тело» есть зыбкая флюксия в переходе от молекулярной упорядоченности к молекулярной неупорядоченности, если мир, в котором всё падает, подобносущен не Имени, а капле жира, вращаемой в стакане воды,[448]если, наконец, от крохотных капилляров зависит — быть человеку злодеем или честнейшим из людей, то — положа руку на сердце — в чем дело? Отчего этот маскарад нравственности на… «пустом месте»? Допустимо ли требовать от «машины» моральных поступков? Ожидать благопристойности от… «химических реакций»?[449]И наказывать их за непристойность? Рассуждать о «высоких материях», сделав их отправлениями «низших»? Свести человека к «белковым синтезам» и вложить в них «категорический императив», с трепетом перед «звездным небом» в придачу? Больше: сделать этот трепет обязательным, постановив «химическим реакциям» быть «добрыми» или «злыми», «нравственными» или «безнравственными»? Еще больше: включить в дело государственные инстанции — от «полиции» до «желтых домов» (молчу уж о «школах» и «детских садах»)? Характерно, с рационализмом мораль впервые становится юридически-дискурсивным принуждением — по существу, атавизмом, диссонирующим с новым строем ума и оттого вколачиваемым извне; в эйдетической логике Сада самоочевидной предстает
органическая несовместимость морального поступка с научным мировоззрением; ничто в animal rationale не предвещало и малейшей способности к такому поступку; напротив, всё свидетельствовало о его невозможности, хотя лицемерный век продолжал вести себя как ни в чем не бывало и даже измышлять возвышенные системы этики. Системы эти оборачивались искусственными стимуляторами; имагинация рационально деморализованной «бестии»[450]— высокоорганизованная «обезьяна» с подключенной к ней извне «системой» («капельницей») морали, дабы наряду с инстинктами и аппетитами («химией», всё еще «химией») фигурировало чувство «долга». Без рассуждений, чисто по-солдатски: мораль как приказ, мораль как дисциплина, мораль как дрессировка — «ты должен», вот и всё. Случай Сада — один из самых ранних памятников дезертирства: «кому» должен и «почему» должен, если не «хочу»? Он просто отключил «систему» и заговорил адекватно, вот и всё; с какой это стати «должен» я парить, когда «хочу» пасть?