Бисмарк или Дизраели могли позволить себе абсолютное невнимание к проблематике Баадера или позднего Шеллинга; английские бароны и германские гибеллины XIII века по существу и на деле решали проблематику Абеляра и Сигера Брабантского. Еще в XV веке этот стиль жизни сохранял все признаки исключительности; «некий род религиозного напряжения царил в высокой политике», замечает Хёйзинга[34]. Борьба Рима против мира в этом смысле прочитывается как универсальный симптом; ее резонансы в будущем будут вызвучивать самые непредвиденные и «далекие» от политики культурные доминионы, и Кювье, продолжающий «научно» преследовать Ламарка даже над его гробом, так и не догадается, в какой степени его научный пафос окажется генетически унаследованной чертой былого доминиканского рвения. Задачей номер один было устранение германства, того самого германства, которое положило конец «первому» Риму и теперь грозило тем же «второму». Конфликт стал очевидностью еще с принятия германцами арианства; его дальнейшая история — сплошной триумф политического гения латинской расы над гением Средней Европы, триумф, начавшийся с братоубийственной войны, где Карл Великий, движимый авторитетом Августина, мечом «обращал» в веру саксов, и кончившийся братоубийственной 30-летней войной, где старательно немецкий розыгрыш иезуитского сценария распылил Германию на 300 с лишним карликовых государств, сократил численность населения более чем на три четверти и отбросил страну в ее развитии на 200 лет назад сравнительно с более счастливыми соседями, голландцами и англичанами; Германия после Вестфальского мира 1648 года — это голландский Рейн, польская Висла, шведские Одер, Эльба и Везер, оспариваемое датчанами, шведами и поляками Балтийское море и французско-голландско-английское Северное море[35].

Единственной и последней грандиозно-трагической попыткой восстановить величие саксонских и франконских династий были героические усилия дома Штауфенов, продержавшегося немногим дольше столетия (1138–1254); после этого политические судьбы Германии способны заинтересовать разве что бойкого фельетониста, подкупающего читателей всякого рода пикантностями, вроде того, что императора Карла IV во Флоренции ссудили деньгами лишь под залог короны, а о Фридрихе III один хронист, как раз когда весть о падении Константинополя дошла до Германии, писал: «Император сидит дома, обсаживает свой сад и охотится за пичужками. Жалкое создание!» Рекордной пикантностью при этом было то, что германский император, власть которого являла образец комизма в сравнении с каким-нибудь итальянским разбойником-кондотьером, юридически правил «Священной Римской империей германской нации» — нелепейшее сочетание, продержавшееся до 6 августа 1806 года, пока Наполеон, наконец, не упразднил его. На очереди была Англия, другой (со столь противоположной будущностью) отпрыск германства. Борьба с Римом, очевидная еще с Кларендонских постановлений 1164 года, достигает стремительного накала уже в начале XIII века. Ничтожность короля Иоанна Безземельного, унизительность его новой «Каноссы»[36]потребовали «Великой хартии вольностей», выросшей впоследствии через промежуточный bill of attainder XV века в Habeas corpus act.

Рим отлучает лордов от церкви, и история Англии отныне до 1534 года, когда Лондон наносит окончательный удар, — необратимый рост протеста. При Уиклифе здесь каждый третий антипапист; эта статистика дойдет до максимума опять же на немецкой почве: в сообщении папского нунция Алеандера из Вормса от 8 февраля 1521 года, откуда «святейший отец» должен будет узнать, что 9/10 немцев стоят за Лютера, а оставшаяся десятая часть хоть и не за Лютера, но против Рима[37]. В этом мощном натиске странная участь выпала на долю Франции. Франция в сокрушительном наступлении на Рим — первая среди равных; могучие Капетинги демонстрируют открытое неповиновение римской курии, и уже Людовик Святой прямо берет сторону отлученного Фридриха II, мотивируя своеволие почти сакральной формулой: «Les roys ne tiennent de nullui, hors de Dieu et d’eux-mêmes». Король Франции, поддерживаемый учеными Сорбонны, угрожает однажды папе сожжением.

Символический крах Рима — пощечина, данная Бонифацию VIII Гийомом Ногаре, послом Филиппа Красивого; римская власть, попытавшаяся возродить прежнее величие, решилась на открытую войну; в злобном выкрике папы: «Ego sum Caesar! ego sum Imperator!» было, наконец, прямым текстом выдано сокровеннейшее задание целого тысячелетия. В ответ последовал созыв Генеральных Штатов (1302) и арест папы, на надгробии которого король велел высечь слова: «Еретик и

святопродавец». От этого удара, повлекшего за собою Авиньонское пленение и великую схизму, папство уже не оправилось никогда. Но в самой диалектике конфликта случился и ответный контрудар, определивший дальнейшие судьбы Франции. Ибо конфликт импульсировался не духовностью, ищущей новых и свободных путей выявления, а однозначной волей к господству, где обе стороны, по существу, выступали в роли негативных двойников; победа над папством оборачивалась всего лишь триумфом модифицированного папства. «Король Франции, — по словам Ренана, — был больше, чем король; он был жрецом, и, подобно Давиду, носил в одно и то же время кардинальскую мантию и шпагу.

В своих решениях он получает указания свыше… Франция создала восьмое таинство, которого удостаивались только в Реймсе: таинство королевского достоинства»[38]. Да, но чем же отличались судьбы этого таинства от позорных деяний папства! Королевское достоинство в годах вырождалось в каприз («car tel est notre plaisir» — формула Франциска I), каприз в годах ствердевал в гигантское самодурство, непревзойденным чемпионом которого остался Людовик XIV, это «более монгольское, чем западное страшилище», по характеристике Я. Буркхардта;[39]итог «восьмого таинства» оказался и вовсе бульварным: в 1786 году, за три года до революции и за семь лет до казни короля, монетный двор в Страсбурге выпустил некоторое количество луидоров, где Людовик XVI был изображен… рогоносцем[40].

По мнению Буркхардта, Реформация оказалась благоприятным фактором для папства; без нее оно перешло бы в светские руки[41]. Фридрих Ницше драстически повторит эту мысль: «Что же случилось? Немецкий монах… воплощающий все мстительные инстинкты неудавшегося священника, взбунтовался в Риме против Ренессанса… Лютер увидел порчу папства, тогда как налицо было как раз противоположное: уже не старая порча, peccatum originale, христианство восседало на папском престоле! Но жизнь! Но триумф жизни! Но великое Да всем высоким, прекрасным, отважным вещам!.. И Лютер восстановил церковь: он напал на нее»[42].

Парадокс вполне основательный; его основание — Тридентский собор и неслыханное восстановление римской идеи в феномене иезуитизма. Контрудар на этот раз сказался почти непоправимыми последствиями…

На грани этого «почти» и будут складываться дальнейшие судьбы культуры Европы. Победившая Рим во внешнем срезе, она в скором времени выявит некое подобие «внутреннего» Рима в самом средоточии собственных заданий; замашки противника в ряде существенных признаков будут бессознательно переняты и ею. Торжественное шествие язычески-правового принципа, въевшегося некогда в церковную плоть, продолжится; теперь уже это будет данайским даром угасающей церковности вышедшему из-под опекунства и достигшему первой зрелости духу культуры. Старая борьба возгорится с небывалой силой в новых формах и на новых стезях: Ориген будет снова осужден, Абеляр столкнется с новыми Бернардами Клервосскими, Гус не избежит mutato nomine психиатрической лечебницы, и Лютер дождется своего часа, чтобы взять молоток и, застучав им в Виттенберге, вызвать очередное землетрясение в Риме.