— Я люблю, тебя, Лина. Ты не можешь представить, сколько я мучился, думал! Не уезжай так скоро, — горячо шептал он. — Я люблю тебя… Скажи ты…

— Разве я не сказала? Ты разве не понял меня? Раньше я думала, что это стыдно… Я почувствовала: не на небе, а во мне солнце… Позови меня!

— Лина! — произнес Алибек с нежностью в голосе. — Только я буду звать тебя — Алина.

— Алина? Почему? Но это хорошо — Алина.

— Для меня еще лучше… Алина!

— Алибек!

Их губы слились в долгом поцелуе.

— …Алина — Алибек!!

Сколько так прошло времени, ни Лина, ни Алибек не знали. Все, что в природе и жизни было познано людьми, наименовано, определено — это плохое, это хорошее, — не имело сейчас для них никакого значения. Пустыня с изнурительно жаркими днями, холодными ночами, надоедливыми ветрами, с бедной дикой растительностью и сыпучими песками — разве это так? Они видели улыбающееся небо; ветер освежал их, иногда он обдавал жаром, но это, может быть, от собственного дыхания, обращенного друг к другу. Сиреневые кисточки саксаула скрывали их, настороженно и упруго покачиваясь. Золотой песок был мягок, податлив, как пух.

Солнце перешло зенит — лучи его падали сбоку. Но, может быть, это не вечер, а все еще утро? Да не все ли равно! Главное для Лины было то, что взошло в сердце другое солнце, оно не исчезнет и ночью — оно пронизывает все тело радостным светом, и ощущение от этого невозможно выразить никакими словами.

Отец

Николай Викентьевич удивился, не увидев дочери за обедом, а потом затревожился.

«Что это значит? Не случилось ли с ней несчастье?»

В палатку вошел Григорий Петрович, чтобы помочь профессору в подготовке отчета о работе экспедиции.

— Знаете что, Николай Викентьевич? — сказал он, присев на кошму и расстегнув давящий толстую шею воротник. — Этого Алибека опять нет в лагере. Уверен, что он занимается кладоискательством. Хотите доказательств?

Григорию Петровичу показалось, что профессор смутился. Помолчав, Стольников с досадой сказал:

— Вы, я знаю, имея два-три факта, можете обосновать очень убедительно свое предположение, и все же я не поверю. Клады на поверхности не лежат, искать их наугад или копать землю в одиночку — глупо и непосильно. Алибек не глуп.

— Когда Дмитрич нашел золото, кое у кого из рабочих разгорелись глаза. Алчность делает человека глупым… Я уверен, что Алибек в одиночку ходит по развалинам, разбирает кирпичи и копает землю.

— Может быть, — пожал плечами профессор. — Но думаю, что вы на этот раз ошибаетесь. Ведь Алибек нашел это же золото во время бури… Вечером я спрошу его, где он был. А пока продолжим работу. Вооружайтесь, Григорий Петрович, бумагой и карандашом.

Ему хотелось скорее углубиться в работу не потому, что она была срочной, неотложной. Григорий Петрович может заметить отсутствие в лагере Лины и завести об этом разговор. Но работа не шла, и Николай Викентьевич понял, что бесполезно принуждать себя, лучше всего под каким-нибудь предлогом отослать Григория Петровича и остаться одному. Но Григорий Петрович сам заметил, что Стольников сегодня выглядит очень утомленным.

— Я думаю, Николай Викентьевич, вам лучше бы после обеда часок отдохнуть, а я пока схожу на раскопки. Потом работа пойдет продуктивнее.

— Пожалуй, вы правы, — охотно согласился Стольников. — Я прилягу…

Оставшись один, он лег на постель и задумался.

«Что, собственно, меня так расстроило? Лина взрослая девушка, и пора с этим считаться. Она умна, рассудительна, глупостей не допустит и не сделает непоправимого шага…».

Он поймал себя на том, что впервые думает так о дочери. Бывало, приезжая из длительной командировки, он первым делом хватал Лину и высоко поднимал; она болтала ногами, крича: «Опусти, я уже не маленькая». А он, не выпуская, говорил: «Хоть ноги у тебя длинные, ты еще маленькая». Матери эта картина доставляла бесконечную радость.

А потом он уходил целиком в работу, днями пропадал в институте, ночи просиживал дома в кабинете и внезапно снова уезжал на несколько месяцев. И возвращаясь, снова испытывал прилив чисто отцовского чувства к дочери, но не надолго — это чувство проходило, заслоненное работой. Единственное, что он не забывал, так это при всяком удобном случае твердить дочери, что самое важное в жизни — быть правдивым и честным, и это были не только слова — и в семье и на работе он сам был таким. Такой же росла и Лина.

И вот она стала взрослой. А с этим приходит и то, что требует возраст, жизнь. Что же тут странного, необычного?

«Лина и Алибек вместе где-то в пустыне, — размышлял он. — Просто так она не задержалась бы. Значит, что-то произошло. Если я спрошу ее, она скажет правду. В этом я уверен. Но знает ли она эту правду? Любовь бывает слепой, я сам такое пережил и чуть не совершил глупость… Я замечал, что Алибек и раньше интересовал ее. Надо было тогда же сказать ей… А что сказать? Что Алибек — сын басмача, но об этом я сам узнал только вчера от Жакупа, который и сказал лишь потому, что заметил в отношениях Алибека к Лине нечто серьезное. И кроме того, я образованный человек, считаю себя культурным, и должен стоять выше этого… считать за предрассудок. Причем тут его отец? Он не знал его, воспитывался в нашей среде…»

Так он рассуждал, но почувствовал, как все в нем гневно запротестовало — к отцовскому чувству примешалось давно пережитое, чего никогда не забыть…

«Но для того ли я в этих пустынях насмерть бился с басмачами, которые убивали, истязали, грабили людей, проливал кровь, от пули басмача чуть не умер в госпитале, потом терпел нужду, вырастили с женой единственную дочь — для того ли, чтобы потомок недобитого бандита…» — он даже задохнулся от злобы и обиды, почувствовал боль в сердце и повернулся на правый бок.

Когда кровь отхлынула и сердце немного успокоилось, он как будто ослабел, и думалось уже лениво, с тоской: «Алибек не скажет ей правды о себе, она может серьезно увлечься, даже полюбит, и поверит в свою любовь. И я должен буду сказать ей правду — так у нас всегда было. Но как она перенесет это? Да, нужно чтобы она уехала».

«Странно, — думал он минуту спустя, — мы говорим, проповедуем: родители не должны навязывать детям свою волю. Говорим это вообще для всех, а когда касается своих детей — думаем совсем иначе. А говорим много. Ведь даже в легенде, рассказанной Григорием Петровичем, — случайно это получилось у него или он говорил с умыслом — есть протест против того, чтобы родители навязывали свою волю детям. Результат — трагедия Мальги…».

Приступ раздражения прошел, и Николай Викентьевич стал приходить к мысли, что он погорячился зря, ничего еще нет такого, чтобы сильно волноваться. Правда, он хорошо знает дочь, уверен и сейчас, что она неспроста задерживается с молодым человеком в пустыне — время уже к вечеру, — но это еще не значит, что надо придавать этому такое серьезное значение. «С возрастом меняются поступки, характер, привычки, взгляд на некоторые вещи, а мы, отцы, оказывается, страшно эгоистичны, не замечаем этих изменений, — и тут заложено много конфликтов между родителями и детьми, и большая часть таких конфликтов — от взаимного непонимания» — успокаивал себя Николай Викентьевич.

Он поднялся, чтобы выйти из палатки и прогуляться. Услышав легкие быстрые шаги, он остался сидеть на смятой постели.

Войдя, Лина бросила шляпу и сумку в угол палатки и, повернувшись, сказала как можно спокойнее:

— Папа, я задержалась. Виновата, прости…

Николай Викентьевич посмотрел на нее и сразу понял, что догадка его подтвердилась. Глаза Лины, несмотря на то, что она чувствовала себя виноватой, светились лучисто и радостно, как никогда в жизни, и он подумал:

«У нее уже есть человек, о котором она думает больше, чем об отце, и который радует ее больше, чем отец».

Лина догадалась, о чем думает отец, почувствовала себя еще больше виноватой, покраснела, но взгляд не отвела, освещенный изнутри светом большой радости.