Ты догадываешься, что это был как раз тот нож, который сейчас у меня, знаешь, кто был моим палачом…

Я не видел Сарсека, но услышал его голос:

«Убейте сначала меня, чтобы я не видел крови своего отца!»

И я снова взмолился, обращаясь к Абукаиру:

«Если тебе нужна кровь, возьми лучше мою жизнь, но не трогайте сына. Абукаир, ты воюешь и не щадишь своей жизни, такой уж ты выбрал путь. Но если у тебя есть сын, неужели ты пожелаешь ему такой доли? Что бы ты чувствовал при виде, как его убивают?»…

Тебе, Алибек, сколько сейчас лет? Почти двадцать шесть. Значит, ты тогда уже был на свете, отец твой знал, что у него есть где-то Алибек.

Мои слова страшно разозлили Абукаира. Он закричал:

«Ты умрешь раньше, чем еще раз заикнешься о моем сыне. А кого мы не успеем добить, добьют наши сыновья… А ну, скорей, джигиты!»

И я понял, что до сердца отца твоего не дойдут никакие слова. Ничего не оставалось, как только умереть, не моля о пощаде. Я собрался с силами и посмотрел на своего Сарсека — сын стоял возле этой стены, заложив руки за спину. Палач поднял винтовку, я закрыл глаза. А когда раздался выстрел, сердце мое перестало биться.

«Отец, отец, не забывай этого!» — услышал я голос Сарсека, и тут опять выстрел…

Я поднял голову, думая, что Сарсек отмучился на этом свете. Но он был еще жив. Бледный, он стоял, упираясь спиной о стену, грудь вся была залита кровью.

«Пусть кровь захлестнет ваши глотки! Пусть не будет жизни ни сыновьям вашим, ни внукам, ни правнукам!..»

Это были его последние слова, их заглушил грохот третьего выстрела…

Я лежал на земле, мне было все равно — умирать или жить. Кто-то схватил меня за плечи и поставил на колени. Я открыл глаза и совсем рядом увидел лезвие ножа. И еще услышал конский топот и частые выстрелы, теперь уже за моей спиной.

«На коней! — крикнул Абукаир. — А этого прикончите выстрелом…».

Я взглянул на басмачей. Все они сидели на конях, беспокойно приплясывающих. Мой палач сунул нож за пояс и схватился за луку седла, другой, тот, что убил Сарсека, вдев ногу в стремя и удерживая лошадь, целился в меня из винтовки; лошадь беспокоилась и мешала прицелиться. Я не стал ждать, когда он выстрелит, упал… Не упал еще, а только качнулся, и услышал, как прогремел выстрел, пуля свистнула, толкнула меня в спину — вот тогда я упал…

Топот позади раздавался совсем рядом; трещали выстрелы, слышались крики. Я еще не понимал, что это мое спасение, понял только тогда, когда разобрал русскую речь, и вскочил на ноги.

Басмачи удирали в глубь пустыни, нахлестывая лошадей. Задержался только тот, что стрелял в меня. Но я увидел его не на коне, а под конем, он висел, застряв ногой в стремени, и лошадь волочила его по земле.

От Куван-Дарьи мчались всадники в фуражках без козырьков и с лентами, в черных куртках и черных штанах. Я догадался, что это как раз те, что приехали по Сыр-Дарье на железных лодках, и удивился, что они не в красной, а в черной одежде. Были они на необъезженных конях и не могли догнать басмачей, скакавших на отличных иноходцах. Только передний, которого я сразу посчитал за командира, имел бойкого скакуна, но тоже не приученного к седлу. Это он вырвался вперед, проскакал мимо меня и на ходу выстрелил в моего палача. Он целился и стрелял несколько раз в Абукаира, скакавшего на приметной белой лошади.

Но басмачей было не догнать, и всадники вернулись к этой стене. Командир их был высокого роста, с маленькими усиками на большом, длинном лице. Я рассказал ему про себя и про Сарсека и о том, что тут произошло… Да это и был Бикентиш.

Они вырыли возле стены могилу, положили в нее Сарсека и разом выстрелили из всех винтовок. Потом Бикентиш спросил меня, хочу ли я отомстить за сына. Я ответил, что хочу. Минуту назад мне не жаль было своей жизни, а тут я захотел жить, чтобы мстить за сына. И я поклялся над его могилой, а. Бикентиш записал мои слова на бумагу.

Но мне не удалось убить ни одного бандита. Я уже говорил, что не умел метко стрелять, а близко возле нас басмачи не задерживались, они удирали… Мне было обидно. Хотя Бикентиш и говорил, что метких стрелков в отряде много и я буду только водить отряд по пустыне, которую я знаю как свои пять пальцев, мне все-таки было обидно: смерть Сарсека не была отомщена мною.

Потом басмачи скрылись за границу, отряд Бикентиша уплыл в Аральск, а я остался в ауле, в котором родился и рос, но уже не пас овец Кошегула, — потом мы отобрали у него весь скот…

Ну, что скажешь, Алибек, сын убийцы моего сына? Есть у меня право мстить? Или опять скажешь, будто ты ни в чем не виноват, и мне снова надо напомнить тебе, что ты идешь по тропе отца и куда она ведет… Я никогда еще не говорил так много. Хватит разговоров, устал.

Алибек, бледный, слушал Жакупа, черная родинка возле глаза казалась нарисованной тушью на белой бумаге. То, что он услышал, подействовало на него сильнее смертельной угрозы Жакупа. И лишь мысль о сокровищах заставила его обратиться с вопросом к старику:

— Я не буду спорить с вами, Жаке. Мне хочется только узнать, зачем приезжали басмачи к этой стене?

— Зачем? — Жакуп посмотрел на остаток стены, что-то припоминая. — Мне тогда не до того было, чтобы думать — зачем… Но потом я догадался. Они что-то прятали тут. Бикентиш и его бойцы нашли где-то здесь тюки. Не знаю, что там. И никто не знал, никакого разговора об этих тюках не было. Может быть, патроны, оружие… Я не спрашивал, зачем мне это? Бикентиш велел перенести этот груз на лодки и отвезти в Аральск. Что там было, не знаю, это дело военное. И тебе не надо знать.

— Все! — решительно сказал Алибек и встал. — Делайте, что хотите со мной, Жаке, воля ваша. Да, я сын басмача, но не виноват в этом. И горько и обидно мне. Вижу — нет мне в жизни счастья, а что было, я потерял… Теперь хоть выставляйте на позор, говорите всюду обо мне, что хотите, убейте сейчас — мне все равно. Но только знайте, что дочь Николая Викентьевича я не оскорбил, как вы думаете. Я виноват перед ней, но плохого ничего не сделал… Еще хочу сказать, чтобы вы знали. — зачем я лазил в это подземелье. Тогда вы поймете, такой ли уж плохой я, Алибек Джетымов. Я расскажу, что искал здесь и для чего искал… Послушаете?

— Что же, рассказывай. Мне слушать легче, чем говорить.

Давние друзья

Стольников сидел в палатке один и думал о дочери. Время было далеко за полдень, а Лина не появлялась. Не видно было в лагере и Алибека. Конечно, они где то вдвоем и, пожалуй, любят друг друга. Пусть даже Алибек и расскажет о своем отце, — а он так и сделает: он честный, — это не изменит положения. Лина отлично понимает, что дети не выбирают отцов, это невозможно, и Алибек не виноват.

И все же сердце протестовало против Алибека, хотя Николай Викентьевич и чувствовал, что правда не на его стороне. Мешать им, противодействовать — значит, признать, что он не такой, каким считает его дочь, дать понять ей, что он до сих пор лицемерил, превознося честность и правдивость превыше всего.

Он стал думать об Алибеке только хорошее, находил его красивым, все поступки его благородными, и этим старался подготовить себя к тому, чтобы спокойно встретить сообщение Лины и Алибека о взаимной любви, когда она или они оба скажут ему об этом. И он уже готов был поверить в их счастье, если бы не беспокойная мысль о своей жене, о матери Лины, — она никак не согласится, что дочь может найти свое счастье где-то в пустыне… Жена обвинит во всем его, Николая Викентьевича, который не предостерег дочь.

В палатку, нагнувшись, шагнул Жакуп. Он не спросил, можно ли войти, даже не поздоровался с профессором, бросил к его ногам нож с желтым скорпионом на ножнах, и, присев, сказал нехотя, будто речь шла о погоде:

— Мало-мало не убил Алибека…

И полез за бутылочкой с насом.

Николай Викентьевич изумленно смотрел на него, взглянул на нож и снова уставился на Жакупа.

Отсыпав на ладонь немного мелкого табаку, старик заложил его за нижнюю губу, спрятал за пазуху бутылочку, подвигал языком, сплюнул и теперь счел нужным произнести еще несколько слов к пояснению сказанного: