— Я по праву невиновного буду защищаться, — крикнул он. — У нас нет закона на самосуд.

Старое русло - i_009.png

Старик смотрел на кончик ножа, покрытого чем-то темным.

— Невиновным был сын мой, а его убили возле этой стены, на глазах у отца. Но ты трижды виновен: ты ступил на путь басмача, ты обманывал нас всех, ты смертельно обидел дочь Бикентиша, одного волоса которой не стоишь… Ты говоришь, нет закона на тебя. Врешь, у меня есть три закона: первый — право отомстить за сына; второй — ненависть к врагам, истязавшим наш народ, к трижды проклятым басмачам, а ты — ветка от них; третий — преданность Бикентишу и его друзьям, я их не дам в обиду. Вот как! А ты говоришь — нет закона.

Алибек совсем растерялся. Броситься бежать? Но куда? Только в лагерь. Но разгневанный Жакуп придет и туда и если не убьет его отравленным ножом, то опозорит перед всеми, расскажет то, что говорил здесь. Сумасшедший старик! Скрутить бы его… Но опасно подступиться: достаточно царапины ножом, который держит он наготове, — и смерть неминуема… Он, охваченный жаждой мести, не будет дорожить жизнью, которая вся позади, но Алибеку еще так хочется жить. Сколько же несчастий опрокинулось на голову его! Да, верно — на пути Джунаид-хана только трупы…

И надеясь на что-то еще не придуманное, что выведет из-под смертельного удара, который может быть всего только комариным укусом, он попросил Жакупа рассказать, что тут произошло во времена этого проклятого Джуиаид-хана, чтобы хоть, умирая, знать.

Жакуп бросил на него невидимый под наплывшими в морщинах веками взгляд, усмехнулся, сунул обратно нож — он вошел в ножны со стуком — и указал на кирпичи.

— Садись, расскажу. Ты прав, тебе это надо знать. Только знаю ли я столько слов, чтобы рассказать все это? Но ведь такое приходится рассказывать всего один раз в жизни, и слушать тебе тоже один раз. И я попытаюсь сделать это.

Двадцать пять лет назад

— Ты не слыхал имени — Кошегул? — с такого вопроса приступил к долгому и трудному рассказу Жакуп, и, когда Алибек отрицательно качнул головой, продолжал: — А отец твой — чтоб ему на том свете змея в рот заползла — слыхал, да и не только слыхал, а знал и дружбу с ним водил. Этого бая, свирепого, как пес, знали многие.

Я и мой сын Сарсек были у него чабанами. Что такое чабан у бая, ты и не знаешь — где тебе? Ты жил в детдоме, тебя государство кормило и учило, а мой Сарсек, как только ходить начал, сидел вместе со мной в седле и мерз на холоде, пекся под жарким солнцем. Что там сравнивать!..

Однажды, помню, вечером приехал к баю человек со стороны Аму-Дарьи. Был он на хорошем иноходце, вооружен; лицо его было узкое и длинное, без острых скул; взгляд стриг все, что он видел, как ножницы, которыми снимают шерсть с овец, — острый взгляд.

Гость долго сидел в белой юрте бая. Потом вышел хозяин и приказал нам ловить арканом лошадей. В моей бороде меньше волос, чем было лошадей у бая Кошегула. Мы поймали пятьдесят.

Кошегул сказал гостю:

«Бери этих лошадей, Абукаир аль-Хорезми, гони их к Джунаид-хану и передай ему от меня салем[18]. Пусть воюет против Советов, мы всегда поможем».

Вот когда впервые я узнал твоего отца.

Прошел год. Мы слышали, что Джунаид-хан воюет где-то за Аму-Дарьей. В наши степи его посланцы наведывались только за конями и баранами, а сражений не было. Эти посланцы — люди Джунаид-хана — были злы, их будто каждый день стегала по спине невидимая камча, которую нельзя было перехватить и вырвать, — они досадовали на что-то и злились. Свою злобу они обрушивали на тех, кто пас в степи скот; басмачи угоняли бараков и лошадей, а бай спрашивал с чабанов и табунщиков. Он требовал возместить потерю и верить не хотел тому, что люди Джунаид-хана поступают как бандиты!

«Вы мой скот кзыл-аскерам[19] отдаете!» — кричал на нас Кошегул.

Он все чаше говорил о кзыл-аскерах видно, очень боялся их.

Мы тоже слышали о них, но нисколько не боялись. Мой Сарсек говорил — откуда только знал он это? — что кзыл-аскеры — это те, которые прогонят баев и Джунаид-хана.

Но пока нам приходилось терпеть много бед от басмачей. Кто не хотел им подчиниться, они убивали, как будто человек для них — трава. Жестокость и страх — вот на чем только и держался Джунаид-хан.

У меня тогда был только Сарсек и больше никого. Жена умерла после того, как ее ударила во время дойки кобылица — ударила в грудь… Исхак, который в городе, сын не мой, а брата моего Амантая — он был среди сарбазов Амангельды и погиб в шестнадцатом году. Я усыновил Исхака, но это было уже после смерти Сарсека…

Так вот, нас было только двое — я и Сарсек. Мы жили в степи, я пас скот ночью, сын днем. Мы были, как лука и солнце. Солнцем я считал Сарсека, потому что он согревал мою жизнь.

Однажды бай приказал нам гнать скот в глубь пустыни, чтобы он не попал в руки неверным — так называл он тех, что, по слухам, плыли по Сыр-Дарье в сторону Перовска на железных лодках. Мы погнали скот по Куван-Дарье, днем прятали его в русле, чтобы нас не заметили басмачи, а ночью пасли и гнали дальше.

В тот роковой день мы держали скот вот здесь, под берегом Куван-Дарьи. Под вечер уже собрались гнать дальше на юг, но вдруг в отдалении послышались выстрелы, а потом донесся приближающийся конский топот. Мы поднялись, чтобы посмотреть из-за берега — что там, и увидели много всадников, разъезжающих по степи и стреляющих куда-то прямо с лошадей. Были они в разноцветных халатах, мы поняли, что это басмачи. Часть всадников, числом около десятка, подскакали вот к этим развалинам. У некоторых в поводу были вьючные лошади. Эти спешились, а остальные поскакали вдоль берега и увидели овец — еще бы не увидеть тысячу черных овец! — а мы убежать от овец не могли. Нас схватили и повели вот к этой стене. Тут был на белом коне всадник, он смотрел не на нас, а сюда, где сидим сейчас мы, и чего-то ждал. Басмачи подвели меня и Сарсека к нему и сказали:

«Что делать с этими? Они видели…».

Не знаю, о чем была у них речь; мы видели только их…

Всадник повернулся, и я его сразу узнал — это был твой отец. Он нахмурился и сказал отрывисто:

«Пусть они никогда больше ничего не увидят и не скажут… Выколоть им глаза и отрезать языки!»

И отвернулся, крикнув:

«Только скорее!..»

У меня подкосились ноги, и я упал.

«Абукаир аль-Хорезми! — взмолился я, — вспомните нас! Я Жакуп, а это мой сын Сарсек, мы чабаны Кошегула. Вы приезжали к нашему баю, и мы ловили для вас лошадей. Мы бедные люди, ничего не имеем, а вы хотите еще нас лишить и зрения. Как мы будем пасти скот без глаз? Очень плохо быть человеку слепым».

Не помню уж точно, как я говорил: я сам себя не помнил тогда. Помню только, что Абукаир даже не повернулся и только покрикивал нетерпеливо:

«Скорей, скорей!..».

У моего Сарсека была горячая кровь, и он не терпел обид. Не стерпел он и тут. Сарсек ударил ближнего басмача ногой в живот, тот скорчился, заохал, сел на землю.

Только тут Абукаир повернулся.

«Какой бойкий! — удивился он. — Поставьте его к стенке. А этому, — указал на меня, — выколоть глаза и отрезать язык, как было приказано. Да живей!..».

— Что ты скажешь на это, Алибек, сын Абукаира аль-Хорезми? Кто им дал право распоряжаться жизнью человека? Никто, не давал. Они думали, что право у того, у кого в руках оружие, сеющее смерть и страх. Нет! Никто не в праве распоряжаться судьбой другого человека. Но уж если нашелся такой, что поднимает оружие на невинного, то в тысячу раз справедливее лишить жизни взявшего в руки это оружие. Скажи, что это не так? Ты побледнел, ты не можешь вымолвить слова… А каково было тогда мне и моему Сарсеку!

Сила была в их руках. Все басмачи сидели на конях, только двое сползли с седел: один снял с плеча новенькую английскую винтовку и повел Сарсека к стене — вот к этой стене; другой подошел ко мне. Я не поднимал головы, — боялся взглянуть ему в лицо видел только распахнутый на груди шелковый халат с зелеными и белыми полосами, стянутый большим желтым, тоже шелковым, платком. За платок, как за пояс, были сунуты ножны, на них сидел медный скорпион. Ножны были пусты, басмач держал нож в руке, но я этого не видел, я боялся взглянуть…

вернуться

18

Привет.

вернуться

19

Красноармейцы.