Поэтому я прибавил шагу, поравнялся с ней и извинился за то, что опоздал на целые восемь или девять минут.

— Никак не ожидал, что у вас на входе проверяют так долго, — сказал я. — Да и лифт здесь ужасно медленный. Поверьте, у ворот этого здания я был за десять минут до назначенного.

Девушка коротко кивнула, словно говоря: «Понимаю». От ее шеи пахло духами: будто летним утром идешь мимо поля душистых дынь. Этот запах вызвал странное чувство: словно чья-то память связала меня с каким-то неведомым местом. Раздвоенность и какая-то ностальгия. Иногда у меня бывает такое. Чаще всего от запахов. Почему — объяснить не могу.

— Какой длинный коридор, — сказал я, чтобы как-то разрядить обстановку. Не сбавляя шага, она посмотрела на меня. На вид, лет двадцать — двадцать один. Резкие, выразительные черты, широкие скулы, красивая кожа.

Продолжая глядеть на меня, она раскрыла рот и сказала:

— Пруст.

Впрочем, возможно, она произнесла не «пруст», а что-то другое, но губы ее сложились так, словно говорили «пруст». Я по-прежнему ничего не услышал. Ни голоса, ни дыхания. Как если бы нас разделяло невидимое толстое стекло.

Пруст?

— Марсель Пруст? — переспросил я.

Она посмотрела на меня, как на сумасшедшего. И повторила: «Пруст». Отчаявшись что-либо понять, я снова пропустил ее вперед и, шагая следом, принялся лихорадочно подыскивать слова, похожие на «пруст». Слово за словом я бормотал всякую околесицу, вроде «брус», «турус» или «пара уст» — но ничего совпавшего бы с движением ее губ не находил. Похоже, она сказала именно «пруст». Но что может быть общего между длинным коридором и Марселем Прустом — я не понимал, хоть убей.

А может, она упомянула Марселя Пруста как метафору, сетуя на длину коридора? Но если так — сравнение слишком уж смелое. Да и реакция на мои слова получалась не очень приветливой. Я еще могу понять, когда романы Пруста сравнивают с длинными коридорами. Но наоборот? Извините.

Коридор, длиннющий, как Марсель Пруст?

Как бы то ни было, я шагал за ней по длинному коридору. Просто бесконечному. Мы сворачивали то вправо, то влево, поднимались и спускались по лестницам — небольшим, ступенек в пять-шесть, — а он все не кончался. Мы проделали путь длиною в несколько уложенных набок небоскребов. Возможно, мы вообще никуда не двигались, а кружили по замкнутой прямой, как на гравюрах-обманках Эшера4. Мы шли и шли, но вокруг ничего не менялось. Тот же мраморный пол, те же стены яичных оттенков, те же деревянные двери с железными ручками и сумасшедшими номерами. И ни одного окна. Каблучки ее туфель все так же мерно цокали по полу, а вслед за ними плямкали мои кроссовки. Я даже забеспокоился, не плавятся ли у меня подошвы, — настолько хлипким и размякшим казался звук моих шагов. Мне еще ни разу в жизни не доводилось разгуливать в кроссовках по мрамору, а потому я никак не мог определить, нормальный это звук или нет. Поразмыслив, я решил, что, видимо, нормальный лишь наполовину. Именно в таком соотношении было задумано и организовано все вокруг.

Когда толстушка вдруг остановилась, я был так занят мыслями о звучании своих кроссовок, что налетел на нее и чуть не сбил с ног. Ее спина оказалась мягкой и уютной, будто созревшее дождевое облако, а шея благоухала спелыми дынями. От толчка она потеряла равновесие, и мне пришлось поддержать ее за плечи, чтобы не упала.

— Простите, — сказал я. — Я задумался...

Очаровательная толстушка взглянула на меня, чуть зардевшись. Я не был уверен на все сто, но она вроде бы не сердилась.

— Tatoselu,— произнесла она с мягкой улыбкой. И, пожав плечами, добавила: — Sela...

Разумеется, она сказала совсем не это — но, как и в прошлый раз, мне послышалось, будто именно такие звуки сорвались с ее губ.

— Татосэлу? — переспросил я, больше для самого себя. — Сэла?

— Sela,— подтвердила она.

Турецкий язык? Но я сроду не слышал ни слова по-турецки. Значит, даже не турецкий, а какой-то еще. Вконец запутавшись, я отказался от попыток пообщаться. Что поделаешь. Явная нехватка опыта. Чтение по губам — слишком мудреное искусство, чтобы за каких-то два месяца овладеть им как следует.

Она сунула руку в карман жакетика, выудила оттуда овальную карточку с электронным кодом и прижала к замку двери с номером 728. В замке еле слышно щелкнуло, дверь приоткрылась. Отличная техника, что говорить...

Она встала у порога и, придерживая дверь, кивнула мне:

— Zumsto, sela.

Что я, разумеется, сразу и сделал.

2

КОНЕЦ СВЕТА
Золотые звери

С наступлением осени их тела покрываются длинной золотой шерстью. По-настоящему золотой, без какой-либо примеси. Эта шерсть рождается сразу золотой и уже не меняет окраски — самого чистого из всех оттенков золота в Поднебесье.

Когда я только появляюсь в Городе, в самом начале весны, звери бродят с короткой шерстью самой разной масти. Черные, бурые, белые, рыжевато-коричневые. Одни сплошного тона, другие с подпалинами. Бесшумно и бесцельно их пестрое стадо, словно ветром гонимое над землей, перекатывается по огромной долине с едва народившейся зеленью . Необычайно задумчивые и кроткие существа. С дыханием робким, как предрассветный туман. Без единого звука они щиплют траву, а когда надоедает, ложатся на землю, подогнув ноги, и ненадолго погружаются в сон.

Заканчивается весна, проходит лето, и когда солнце скудеет, а первый осенний ветер гонит по реке беспокойную рябь, звери начинают менять свой облик. Золотые волоски появляются сперва отдельными пятнышками, как среди спящего сада — вдруг ожившие не ко времени деревья; еще пару дней они пробиваются сквозь старую шерсть — и наконец укутывают каждого зверя в чистое золото. Превращение занимает не больше недели. Все стадо линяет одновременно: через несколько дней каждый переливается искрами с головы до копыт. И однажды утром, когда солнце обращает в золото все, что можно, осень вступает в свои права.

И только длинный рог, одиноко торчащий из каждого лба, остается белым как снег. Своим хрупким изгибом он напоминает скорее осколок кости, что вспорол кожу, вылез наружу и так застыл навсегда. Если не считать белого рога и голубых глаз, звери теперь золотые с головы до копыт. Привыкая к новой шкуре, они мотают головами вверх-вниз, словно пытаются кончиком рога пронзить небосвод. А потом бредут всем стадом к реке, погружают ноги в студеную воду и, вытянув шеи, лакомятся красными ягодами с осенних деревьев.

Когда на Город опускаются синие сумерки, я отправляюсь к Западной стене, поднимаюсь на Обзорную Башню и наблюдаю, как Страж Ворот, созывая зверей, трубит в свой охотничий рог. Один длинный сигнал, три коротких. Так положено. Всякий раз, услыхав его, я закрываю глаза — и в меня вливается низкий бархатный гул. Не похожий ни на один звук на свете. Точно бледная рыба-призрак в океанской пучине, этот гул проплывает по засыпающему Городу, отдаваясь в булыжниках мостовой, раскатываясь по стенам домов, пробегая по каменному парапету набережной вдоль Реки. И уже потом, будто выпутавшись из тенет растворенного в воздухе Времени, растекается медленно и спокойно до самых окраин.

При звуке рога каждый зверь, повинуясь вековому инстинкту, тотчас задирает голову. Более тысячи голов вмиг оборачиваются туда, откуда пришел этот зов. Одни бросают жевать ракитник, другие, лежа на мостовой, начинают постукивать копытом о камни; третьи пробуждаются от предзакатной дремоты; но все дружно вытягивают шеи к небу.

Все вокруг замирает. Только золотая шерсть чуть колышется на ветру. Не знаю, о чем они думают в эти секунды, что пытаются разглядеть в небесах. Выгнув шеи — в одну сторону, под одним углом, — все звери застывают изваяниями и внемлют голосу рога. И лишь когда последний отзвук растворяется в бледных сумерках, трогаются с места.

вернуться

4

Морис Корнелис Эшер (1898—1971) — голландский художник-сюрреалист, создатель галереи «парадоксальных реальностей».