Органически в сердце народном, быть может, меньше мещанства, чем во всех привилегированных классах, и не народ мы подозреваем в хамских чувствах. Безрелигиозная буржуазия произвела самые сильные опустошения в человеческих сердцах, вытравила самые благородные чувства прошлого — вечного, а демократическая интеллигенция, серединный слой рационалистического века, столь гордящийся своим поверхностным революционизмом, заразился этим ядом мещанства, этой страстью устроить жизнь, отстранив смысл ее. Часто теперь думают, что смелость отрицания и отвержения гарантирует от мещанства, но забывают, что корень мещанства в умалении ценностей, в постепенном превращении великого в малое и в ничто, мировой трагедии — в мещанскую драму, комедию и наконец в пошлый фарс. Истинно освобождающий, антимещанский бунт, великая революция духа лежит гораздо глубже, неизмеримо радикальнее. А от современных «человекобогов», от обожествляющих себя человеков очень попахивает мещанством, и часто ощущается около них нарождение фарса. Пахнет мещанством от надоевшего, банального «демонизма». Несет запахом мещанства от социал–демократического «демонизма», мечтающего отделаться от вечности, от Бога и устроить временное, обоготворяющее себя человечество, смерти все же навеки подвластное, не от рабства освобожденное, а от благоговения и благородства.

Мы боремся не с народом, не с рабочим классом, а с известными идеями и настроениями, которых у него может и не быть и даже не должно быть. Мы думаем, подобно нашим противникам, что праведно социалистические интересы трудящегося народа и освобождение его связаны неразрывно с мещанством в нашем смысле, и хотим разорвать эту связь. Ведь трудящийся народ не менее древнего, не менее аристократического происхождения, чем так называемая «аристократия», и он может, он должен пойти по благородному, вечному, религиозному пути. Злоба против вечности, против великих вещей, мешающих устроиться на земле, напоминающих, что есть что‑то высшее, чем довольство человеческое, прививается народу людьми временными, людьми недавнего происхождения, но ее нет в корнях народной жизни, и она не нужна для торжества правды демократии. Мы восстаем против неблагородства, которое, к сожалению, так часто проявляется у носителей и созидателей будущего, которое так характерно для зарождающейся религии позитивистической социал–демократии. Оно сравнимо только с неблагородством наших отмирающих поработителей и угнетателей, былых правителей и эксплуататоров. Благородство всегда предполагает уважение к человеческому лицу и благоговение к святым, прекрасным, сверхчеловеческим вещам. Горе и несчастье, если людей дотерзали до того, что не могут они уже быть благородными, не могут помнить о своем древнем, теряющемся в вечности происхождении. Пусть будут прокляты терзатели, но зачем же идеализировать это ужасное состояние, зачем видеть в озлобленной угнетенности единственный источник правды? Самообоготворение человека, человеческого, самолюбивая жажда каждого малого быть самым великим, быть выше Бога, выше истины и красоты, злобствование против высшего не может быть благородным, духовно–аристократическим, противоположно рыцарскому служению «прекрасной даме». Почему демократию хотят связать с религией мещанства, человеческого самодовольства и самообожествления, а не с религией рыцарства, благоговения к сверхчеловечески прекрасному? Такова антирелигиозная тенденция нашей эпохи, — все идет к умалению во имя человеческого благополучия, устроения быта. Прошлое наполнено мещанством, мещанскими бытовыми трагедиями, бытом, из которого должно вырваться, но нас больше пугает и огорчает мещанство будущего, так как будущим мы больше дорожим, так как будущее мы создавать хотим. Всякое мещанство, и прошлое и будущее, связано с устроением быта человеческого, который возлюбили больше сверхчеловеческого. И мы хотим демократической справедливости, хотим освобождения человеческого от гнета материальных вещей, но не хотим мещанской, неблагородной, умаленной культуры, которую нам хотят навязать глашатаи демократической религии, будем творить по мере сил, иную культуру. Если бы для блага человечества, для «справедливого» распределения благ человеческих нужно было бы уничтожить книги, отмеченные печатью вечности, прекрасные картины, божественные храмы и памятники, если бы нужно было забыть великие имена и святые могилы, то мы бы сказали: да не будет блага человечеству, да не будет человечества, так как мы не можем дорожить человечеством, поставившим себя, — «только человеческое» выше сверхчеловеческого, божественного, и не хотим мещанской жизни, мещанского царства.

Глубокая антиномия между демократией и культурой, между благами человеческими и благами сверхчеловеческими кажется трагической и неустранимой. И потому нас считают врагами демократии. Так происходит в плоскости позитивно–эмпирической, — рационально, по–видимому, неустранима эта антиномия. Но есть исход религиозный, о котором слишком забывают, которого не хотят видеть. Мещане думают, что в религиозном нет ни одной капли реальности, что это лишь вымысел, которым может забавляться каждый по–своему.

Они не верят во все, что кажется неправдоподобным их самодержавному рассудку, их мещанской трезвости. И торжествуют они призрачно–рассудочную победу над мистическим реализмом.

Только демократия религиозная преодолеет мещанство, спасется от этого яда. Только союз людей во имя Единого Отца не будет мещанским, не обоготворит своего плоского человеческого существования. Только религиозная народная жизнь, когда в сердце народном возгорится любовь к сверхчеловеческим вещам, когда народ с благоговением пойдет в храм красоты безмерной и будет рыцарски служить своей «прекрасной даме», только народная жизнь, совершающая мистерии, сделает демократию благородной, предохранит ее от самодовольства и обоготворения слишком человеческих благ, уничтожит в ней злобу против благ сверхчеловеческих. В идее богочелове- чества, возвещенной Богочеловеком, заключается и правда демократии, — гуманизма, и правда благородной культуры, — сверхчеловеческих ценностей, так как Бог и человечество в ней органически слиты. На пути богочеловеческом человек вырастает не в самодовольного, самообожествляющего, мещанского «сверхчеловека», — он поднимается до Бога, божеское в себе растит, к божескому приобщается и потому становится совершенным, благородным и вечным. Мы мечтаем об органической, творческой религиозной эпохе3*, когда жизнь народная есть живой организм, в котором все части соединены гармонически, подчинены высшему центру, излучающему свет. И в мечтах своих мы соединяем с подобной эпохой праведную, не мещанскую демократию. Только цветущие органические эпохи свободны, дышат полной грудью, эпохи же чисто критические, раздробленные корчатся в муках механической зависимости, и восставшая личность в них все еще порабощена и разбита.

Эстетика есть великое орудие борьбы против грядущего мещанства и полна она религиозных предчувствий. Тот, кто поклонился красоте, не может уже поклониться самому себе, обоготворить только человеческое, так как, отведав сладкого, не пожелаешь горького. Культивировать в себе эстетические переживания — значит развивать в себе прекрасное, т. е. что‑то высшее, чем я сам, сверхчеловеческое начало, приближающее к Богу. Мораль может сделаться орудием мещанства, самовлюбленности, может привести к обожествлению человека, но красота никогда. Человеческая злоба, человеческое самолюбие умирает в сердце человеческом, когда оно склоняется перед красотой, перед прекрасными предметами, прекрасными делами, прекрасными творениями искусства. Тут мистическая точка, в которой субъективные переживания сливаются с объективными ценностями. Мы знаем хорошо, что демократическая мораль прививает сердцам человеческим не только справедливость и праведный гнев, но и грубость, злобу и неблагородство; истинная же эстетика всегда ведет к благородному смирению перед Высшим, перед чудесами Его и ближе подводит к мечте о любви. Как прекрасны, как притягательны образы Марии, сидящей у ног Христа и слушающей Его, и грешницы, целующей ноги Христа и расточительно обливающей их миром!4*