— Ты городской?.. Ну дак что ж, бывает…

У нас и свои-то, глядишь, плутают,

Пойдем-ка! — И руку мне подала.

И, сев на разъезде в гремящий поезд,

Хмельной от хлеба и молока,

Я долго видел издалека

Тебя, стоящей в заре по пояс…

Кто ты, пришедшая мне помочь?

Мне и теперь разобраться сложно:

Была ты и впрямь лесникова дочь

Или «хозяйка» лесов таежных?

А впрочем, в каком бы я ни был краю

И как бы ни жил и сейчас, и прежде,

Я всюду, я сразу тебя узнаю —

Голос твой, руки, улыбку твою,

В какой ни явилась бы ты одежде!

Помню тебя и совсем иной.

В дымное время, в лихие грозы,

Когда завыли над головой

Чужие черные бомбовозы!

О, как же был горестен и суров

Твой образ, высоким гневом объятый,

Когда ты смотрела на нас с плакатов

С винтовкой и флагом в дыму боев!

И, встав против самого злого зла,

Я шел, ощущая двойную силу:

Отвагу, которую ты дала,

И веру, которую ты вселила.

А помнишь, как встретились мы с тобой,

Солдатской матерью, чуть усталой,

Холодным вечером подо Мгой,

Где в поле солому ты скирдовала.

Смуглая, в желтой сухой пыли,

Ты, распрямившись, на миг застыла,

Затем поклонилась до самой земли

И тихо наш поезд перекрестила…

О, сколько же, сколько ты мне потом

Встречалась в селах и городищах —

Вдовой, угощавшей ржаным ломтем,

Крестьянкой, застывшей над пепелищем…

Я голос твой слышал средь всех тревог,

В затишье и в самом разгаре боя.

И что бы я вынес? И что бы смог?

Когда бы не ты за моей спиною!

А в час, когда, вскинут столбом огня,

Упал я на грани весны и лета,

Ты сразу пришла. Ты нашла меня.

Даже в бреду я почуял это…

И тут, у гибели на краю,

Ты тихо шинелью меня укрыла

И на колени к себе положила

Голову раненую мою.

Давно это было или вчера?

Как звали тебя: Антонида? Алла?

Имени нету. Оно пропало.

Помню лишь — плакала медсестра.

Сидела, плакала и бинтовала…

Но слезы не слабость. Когда гроза

Летит над землей в орудийном гуле.

Отчизна, любая твоя слеза

Врагу отольется штыком и пулей!

Но вот свершилось! Пропели горны!

И вновь сверкнула голубизна,

И улыбнулась ты в мир просторный,

А возле ног твоих птицей черной

Лежала замершая война!

Так и стояла ты: в гуле маршей,

В цветах после бед и дорог крутых,

Под взглядом всех наций рукоплескавших —

Мать двадцати миллионов павших

В объятьях двухсот миллионов живых!

Мчатся года, как стремнина быстрая…

Родина? Трепетный гром соловья!

Росистая, солнечная, смолистая,

От вьюг и берез белоснежно чистая,

Счастье мое и любовь моя!

Ступив мальчуганом на твой порог,

Я верил, искал, наступал, сражался.

Прости, если сделал не все, что мог,

Прости, если в чем-нибудь ошибался!

Возможно, что, вечно душой горя

И никогда не живя бесстрастно,

Кого-то когда-то обидел зря,

А где-то кого-то простил напрасно.

Но пред тобой никогда, нигде, —

И это, поверь, не пустая фраза!

— Ни в споре, ни в радости, ни в беде

Не погрешил, не схитрил ни разу!

Пусть редко стихи о тебе пишу

И не трублю о тебе в газете

Я каждым дыханьем тебе служу

И каждой строкою тебе служу,

Иначе зачем бы и жил на свете!

И если ты спросишь меня сердечно,

Взглянув на прожитые года:

— Был ты несчастлив? — отвечу: — Да!

— Знал ли ты счастье? — скажу: — Конечно!

А коли спросишь меня сурово:

— Ответь мне: а беды, что ты сносил,

Ради меня пережил бы снова?

— Да! — я скажу тебе. — Пережил!

— Да! — я отвечу. — Ведь если взять

Ради тебя даже злей напасти,

Без тени рисовки могу сказать:

Это одно уже будет счастьем!

Когда же ты скажешь мне в третий раз:

— Ответь без всякого колебанья:

Какую просьбу или желанье

Хотел бы ты высказать в смертный час? —

И я отвечу: — В грядущей мгле

Скажи поколеньям иного века:

Пусть никогда человек в человека

Ни разу не выстрелит на земле!

Прошу: словно в пору мальчишьих лет,

Коснись меня доброй своей рукою.

Нет, нет, я не плачу… Ну что ты, нет…

Просто я счастлив, что я с тобою…

Еще передай, разговор итожа,

Тем, кто потом в эту жизнь придут,

Пусть так они тебя берегут,

Как я. Даже лучше, чем я, быть может.

Пускай, по-своему жизнь кроя,

Верят тебе они непреложно.

И вот последняя просьба моя?

Пускай они любят тебя, как я,

А больше любить уже невозможно!

ВЕРЮ ГЕНИЮ САМОМУ

Когда говорят о талантах и гениях,

Как будто подглядывая в окно,

Мне хочется к черту смести все прения

Со всякими сплетнями заодно!

Как просто решают порой и рубят,

Строча о мятущемся их житье,

Без тени сомнений вершат и судят,

И до чего же при этом любят

Разбойно копаться в чужом белье.

И я, сквозь бумажную кутерьму,

Собственным сердцем их жизни морю.

И часто не столько трактатам верю,

Как мыслям и гению самому.

Ведь сколько же, сколько на свете было

О Пушкине умных и глупых книг!

Беда или радость его вскормила?

Любила жена его — не любила

В миг свадьбы и в тот беспощадный миг?

Что спорить, судили ее на славу

Не год, а десятки, десятки лет.

Но кто, почему, по какому праву

Позволил каменья кидать ей вслед?!

Кидать, если сам он, с его душой,

Умом и ревниво кипящей кровью,

Дышал к ней всегда лишь одной любовью,

Верой и вечною добротой!

И кто ж это смел подымать вопрос,

Жила ли душа ее страстью тайной,

Когда он ей даже в свой час прощальный

Слова благодарности произнес?!

Когда говорят о таланте иль гении,

Как будто подглядывая в окно,

Мне хочется к черту смести все прения

Со всякими сплетнями заодно!

И вижу я, словно бы на картине,

Две доли, два взгляда живых-живых:

Вот они, чтимые всюду ныне —

Две статные женщины, две графини,

Две Софьи Андревны Толстых.

Адрес один: девятнадцатый век.

И никаких хитроумных мозаик.

Мужья их Толстые: поэт и прозаик,

Большой человек и большой человек.

Стужу иль солнце несет жена?

Вот Софья Толстая и Софья Толстая.

И чем бы их жизнь ни была славна,

Но только мне вечно чужда одна

И так же навечно близка другая.

И пусть хоть к иконе причислят лик,

Не верю ни в искренность и ни в счастье,

Если бежал величайший старик

Из дома во тьму, под совиный крик,

В телеге, сквозь пляшущее ненастье.

Твердить о любви и искать с ним ссоры,

И, судя по всем его дневникам,

Тайно подслушивать разговоры,

Обшаривать ящики по ночам…

Не верю в высокий ее удел,

Если, навеки глаза смежая,

Со всеми прощаясь и всех прощая,

Ее он увидеть не захотел!

Другая судьба: богатырь, поэт.

Готовый шутить хоть у черта в пасти,

Гусар и красавец, что с юных лет

Отчаянно верил в жар-птицу счастья.

И встретил ее синекрылой ночью,

Готовый к упорству любой борьбы.

«Средь шумного бала, случайно…»

А впрочем, уж не был ли час тот перстом судьбы?

А дальше бураны с лихой бедою,

Походы да черный тифозный бред.

А женщина, с верной своей душою,

Шла рядом, став близкою вдвое, втрое,

С любовью, которой предела нет.

Вдвоем до конца, без единой ссоры,

Вся жизнь — как звезды золотой накал,

До горькой минуты, приход которой,

Счастливец, он, спящий, и не узнал…

Да, если твердят о таланте иль гении,

Как будто подглядывая в окно,

Мне хочется к черту смести все прения

Со всякими сплетнями заодно!