Он сидел на грубо сколоченной скамье, наклонившись вперед и уставившись в чашку. Хозяин, облокотившись о стойку бара, лениво выковыривал из зубов остатки ужина. Девушка сидела в темноте, подальше от мерцающей свечки, готовая наполнить чашку по первому знаку доктора. Сначала он пил быстро, задыхаясь после каждого глотка, затем помедленнее, расслабляясь под действием алкоголя. Последние десять минут он не пил совсем. Казалось, он чего-то ждал, прежде чем сдаться на милость затаившегося в чашке врага.

Ему еще не было пятидесяти, но он выглядел глубоким стариком. Седые волосы, обтянутое сухой кожей лицо, тонкий с горбинкой нос, длинные пальцы. Купленный в городе костюм давно устаревшего покроя с обтрепанными манжетами брюк и лоснящимися лацканами пиджака, но начищенные башмаки и чистая рубашка со свежими пятнами граппы.

Деревня Джимелло Миноре находилась далеко от Рима и еще дальше от Лондона, грязный винный магазин ничем не напоминал дворец конгрегаций, но доктор Альдо Мейер, так же как и Блейз Мередит, думал о смерти.

Днем его позвали в дом Пьетро Росси, у жены которого десять часов назад начались родовые схватки. Повитуха была в отчаянии, в комнату набились женщины, кудахчущие словно наседки, а Мария Росси стонала и извивалась от боли на широкой кровати. Мужчины собрались на улице, переговариваясь тихими голосами, передавая из рук в руки бутылку с вином.

Когда подошел доктор, они замолчали, не сводя с него глаз, и Пьетро Росси ввел его в дом. Он прожил среди этих людей двадцать лет, но так и остался для них иностранцем. Бывали случаи, когда его участие в их жизни становилось необходимым, но никогда его не принимали с распростертыми объятиями.

В доме его встретили те же молчаливые враждебность и подозрительность. Когда же он наклонился над постелью, пальпируя вздувшийся живот, повитуха и мать роженицы стояли у него за спиной, а после очередной схватки набившиеся в комнату женщины недовольно загудели, словно он причинил роженице излишнюю боль.

Мейеру хватило трех минут, чтобы потерять всякую надежду на нормальные роды. Спасти женщину могло только кесарево сечение. Подобная перспектива не обеспокоила Мейера. Ему не раз приходилось оперировать рожениц, при свечах и электрическом свете, на кухонных столах и на широких лавках. Горячая вода, анестетики и крепкое здоровье крестьянских женщин обычно гарантировали благополучный исход.

Он ожидал возражений. Он привык к тупому упрямству этих людей и их страху перед ножом хирурга, но оказался совершенно не готовым к вспыхнувшему вулкану ненависти. Начало положила мать роженицы, низкорослая толстуха с гладкими волосами и черными змеиными глазками. Она налетела на Мейера как коршун.

— Я не допущу, чтобы ты резал мою девочку. Мне нужны живые внуки, а не мертвые. Доктора все одинаковые. Если вы не можете лечить, то начинаете резать, а потом хороните. Не подходи к моей дочери! Надо дать ей время, и ребенок выскочит, как горошина из стручка. Я рожала двенадцать раз. Уж я-то знаю, что к чему. Не все они выходили легко, но я их рожала. И не нуждалась в услугах мясника, чтобы тот вырезал их из меня.

Взрыв пронзительного смеха заглушил стоны роженицы. Альдо Мейер смотрел в глаза ее матери, не обращая внимания на остальных женщин.

— Если я не буду оперировать, она умрет до полуночи, — коротко ответил он.

Раньше такая прямота, его полное презрение к невежественным доводам крестьян срабатывали безотказно. На этот раз женщина расхохоталась ему в лицо.

— Как бы не так, еврей! И знаешь почему? — она достала из-за пазухи выцветшую красную тряпицу и сунула ее под нос Мейеру. — Знаешь, что это такое? Конечно, нет, ты неверный, убийца христианских младенцев. Теперь у нас есть святой. Настоящий святой! Со дня на день об этом объявят в Риме. Это клочок его рубашки. Которую он носил при жизни и в которой умер. На ней остались пятна его крови. Он творил чудеса. Истинные чудеса. Они засвидетельствованы документально. О них знает папа. Неужели ты можешь сделать больше, чем он? Ты? Так кого мы выберем, подруги? Нашего святого Джакомо Нероне или этого типа!

Роженица громко закричала от боли, женщины замолчали, а ее мать наклонилась над кроватью и под одеялом начала потирать огромный живот клочком красного шелка. Мейер молчал, подбирая подходящие слова. Заговорил он, когда схватка кончилась и крики перешли в слабые стоны.

— Даже неверный знает, что грешно сидеть сложа руки в ожидании чуда, не помогая себе и близким. Нельзя отказаться от услуг медицины и ждать, что исцеление придет от святых. Кроме того, Джакомо Нероне еще не святой. И пройдет немало времени, прежде чем в Риме приступят к разбору его дела. Молитесь ему, если хотите, просите, чтобы он дал мне твердую руку, а женщине — сильное сердце. Довольно болтовни. Несите горячую воду и чистые полотенца. У нас мало времени.

Никто не шевельнулся. Мать роженицы преградила ему путь. Женщины встали полукругом, оттесняя его к двери, где с каменным лицом застыл Пьетро Росси. Мейер резко повернулся к нему.

— Ну, Пьетро! Ты хочешь ребенка? Ты хочешь, чтобы твоя жена осталась живой? Тогда, ради бога, послушай меня. Если я немедленно не начну оперировать, она умрет, а вместе с ней и ребенок. Ты знаешь, что я могу сделать. Тебе скажут об этом двадцать человек только в этой деревне. Но тебе неизвестно, на что способен Джакомо Нероне, даже если он и святой… в чем я очень сомневаюсь.

Пьетро Росси упрямо покачал головой.

— Нехорошо вспарывать живот женщине, как какой-то овце. Кроме того, он не обычный святой. Это наш святой. Он жил среди нас. Он наш хранитель. Вам лучше уйти, доктор.

— Если я уйду, твоя жена не переживет этой ночи.

Его взгляд разбился о непроницаемое лицо крестьянина. Как мало я о них знаю, в отчаянии подумал Мейер. Как мне бороться с их невежеством? Пожав плечами, он подхватил саквояж с инструментами и направился к двери. На пороге он остановился и еще раз обратился к Пьетро.

— Позовите отца Ансельмо. У нее не так много времени.

Мать роженицы презрительно плюнула на пол и вновь склонилась над кроватью, поглаживая красной тряпицей живот дочери. Остальные женщины молча смотрели на доктора. Ему не оставалось ничего другого как уйти. Он шел по вымощенной булыжником улице, чувствуя, как взгляды мужчин, словно ножи, впиваются ему в спину. Вот тогда он решил напиться.

Тем самым Альдо Мейер признал свое полное поражение. Его вера в этих людей окончательно угасла. Они ничем не отличались от ненасытных коршунов. Они могли выклевать ему сердце и бросить тело в придорожную канаву. Он страдал за них, боролся за них, жил с ними, пытался хоть чему-то их научить, они брали все и ничуть не менялись. Они насмехались над знанием, но, будто дети, жадно тянулись к легендам и суевериям.

Только церковь могла управлять ими, хотя и не несла им добра. Она мучила их демонами, навязывала им святых, умиляла плачущими мадоннами с толстопопыми младенцами. Она грабила их дочиста ради нового подсвечника, но не могла — или не хотела — открыть для них пункт противотифозных прививок. Их матери сгорали от туберкулеза, их дети ходили с распухшими селезенками из-за повторяющихся приступов малярии, но они продали бы душу дьяволу, лишь бы не глотать таблетки, пусть даже купленные на деньги доктора.

Они жили в лачугах, где хороший фермер не стал бы держать коров. Они ели сливки, макароны, хлеб, обильно политый растительным маслом, козье мясо по праздникам, если могли позволить себе такую роскошь. На их холмах не росли деревья, а дожди смывали с их полей тонкий слой плодородной почвы. Их вино было слабым, урожаи — ничтожными, а ходили они волоча ноги, как ходят те, кто мало ест и много работает.

Землевладельцы эксплуатировали их, и тем не менее они жались к ним, как дети. Их священники пили, заводили любовниц, но они кормили их и прощали им слабости. Если лето запаздывало или зима выдавалась очень холодной, оливковые деревья вымерзали и в горах начинался голод. Их дети не учились, у государства не доходили руки до далеких деревень, а они не желали подменять его, хотя могли бы и сами построить школу. Они не стали бы платить жалованье учителю, но собирали последние лиры на канонизацию нового святого, которых и так хватало с лихвой.