Григорий ругался и плакал. Он знал, что теперь замерзнет. Боялся, но ничего не мог сделать. Он был крепкий, но не мог ничем себе помочь. Все, что можно, делал раньше; сейчас он думал, что делал все как следует, а теперь только мог ругаться и плакать. Слезой беду не пронять, но на большее он не способен. Это все. Крыть последними словами свое тело и собаку — раз и еще раз. Вот и все. В какие-то минуты Григорию казалось, что он слышит лай собак на ферме, а далеко в деревне за Енисеем ревет, разворачивается на лыжах по аэродрому маленький рейсовый самолет. Но так же вяло и смутно, как другие мысли, прошла мысль, что это кажется, это слабые отблески в памяти того, что когда-то было, и он замерзает, околевает, как больной или раненый зверь вдали от людей.

…Он очнулся ночью. Мирон, его напарник, разжимал зубы Григория и лил спирт из горлышка фляги. Григорий кашлял, жидкость лилась в нос и по щекам. Он открыл глаза — темные громады кедров шли в небо, и звезды между литыми вершинами были чистые, луна светила яркая. С боков сжимало, он скосил глаза и увидел боковые нартовые прутья. Мирон топтался, хрумкал снегом, прихрамывая на лыжах вокруг нарты. Он сам отхлебнул из фляжки и стал тереть Григорию лицо верхней мохнатой рукавицей.

— О-т, тама — ты… Ознобился маленько. Ну, ничо… Доедем кое-как, — сказал он Григорию. — У тебя с животом неладно чего? Что ли?.. Ну, ничо. До фермы доберемся. А там Марфа Орлика запряжет… Я в избушке разувшись сижу. Тут Марфа твоя как заскочит. Ревмя ревет: собирайся, Мирон, кричит, Вьюжка из тайги вернулась одна! Век того не было, чтоб одна пришла. От-ты, тама-ты… Опять же кисет болтается на шее. Она из леса поджавши хвост пришла. Собаки наши на ея лай подняли — не признали сразу, однако, едва не заели: к забору прижали. Марфа-то и выбежала. Мороз, парень, забирает… Ну — ничо… Теперь, если надо, и вертолет к утру будет.

Мирон соскреб лед с усов, отступил лыжами назад, взял посох с рогатулиной и уперся в черемуховую перетягу между копыльями — там, в конце длинной нарты, за броднями Григория.

— Ну, ладно, — сказал он. — Ho-те! Гыть-гыть! Гыть-гыть! — закричал бодро.

И две собачки впереди нарты потянули бечеву.

Гоша

— Как думаешь, погода завтра будет? Нет?.. Инспектор рыбнадзора примеряется попасть лицом в тарелку с ухой, но ему удается справиться со сном, он спрашивает о погоде, а Гоша не отрывает глаз от руки на грифе. Пальцы крепкие, сухие, но играет Гоша не очень чисто: так, старательно; струны, случается, посвистывают без надобности. Гоша любит гитару и старые вальсы, если напрячь внимание, пожалуй, иногда и можно угадать, что же все-таки он исполняет.

— …П-погода будет — нет?..

Инспектор поворачивается к Гоше, не поднимает век; больше, чем музыка, его беспокоит дело: можно ли завтра выйти в рейс — ловить браконьеров. Гоша гитару не бросает, но потом, в последний раз ударив по струнам, спокойно выкладывает собственное мнение — в обычной своей шутливой манере:

— Надо повесить за окно полотенце… — начинает он и останавливается, чтоб его друг рыбнадзор успел войти в ход хитромудрой мысли. — Надо повесить за окно полотенце… Если оно мокрое, значит, шел дождь, а если полотенца нет, значит украли…

Инспектор трясет головой, по всей видимости усваивая Гошины слова, но это не удается, — голова падает на стол; его сморило.

Из кухни тотчас выходит мать Гоши — бабка Феклуша, опрятная, подвижная старушка, вдвоем они принимаются укладывать тяжелого гостя на диван, стараясь довести дело до конца: Гоша стаскивает сапоги с громоздкого приятеля и передвигает на поясе кобуру с наганом так, чтобы она не мешала отдыхать. Феклуша спрашивает, можно ли убирать со стола, на что Гоша дает ответ: можно и даже нужно, а она, на ходу в кухню и обратно, выговаривает ему, что не надо бы сидеть так долго, не праздник, завтра у тебя дела, а рыбнадзор сам себе начальник. Ей не нравится, когда Гоша сидит с инспектором долго, но ее внушения на сына не действуют: дому он голова, а для матери — свет в окошке; она костит его и спорит по извечной материнской привычке, но Гоша мало внимает ее словам, делает как надо, да и только.

Он между тем надевает полупальто, выходит в сени, в крытый двор и, открыв дверь, садится на лавочку, вкопанную у самого обрыва над Енисеем.

* * *

Над Енисеем сумерки, то есть если выйти со света — уже темень, а когда глаза привыкнут — стрелы елей на той стороне еще различить можно, потому что заход ясный, румяная заря широкая. Вечер тихий, север только-только перестал гнать навстречу течению валы с беляками, вода против зари блестит, и видно, что еще есть мертвая зыбь, и слышно, как шуршит галька. Все лодки, алюминиевые с подвесными моторами и деревянные смоленые, вытащены повыше по всему берегу, в некоторых местах борт к борту; у нескольких — несуетливые тени, человеческие фигуры, — там, вероятно, готовятся столкнуть суденышки в воду, как только зыбь уляжется.

Один из этих людей не спеша взбирается на угор по лестнице, похожей на сходню, подходит к Гоше, заводит разговор:

— Как твой друг, рыбнадзор, пойдет в ночь-то, нет?..

— Отдыхает… — говорит Гоша.

— Ты знаешь, третьего дня он на лодке гонит, ракету пустил, подплывает, борта поцеловались, кричит: «Попались, бр-рраконё-ёры! Сеть есть? Отвечайте!» «Нет!» — отвечаем. «А пущалина (местное название сети) есть?!» — «Пущалина есть». — «Давайте!» — говорит. И отобрал сеть, вражина. Теперь боязно, кабы не наскочил, — оштрафует! Наверно, селедка уже поднимается, внизу уж давно ловят, — ну хотя б с полведерка поймать! Как думаешь?.. А-а?

— Это ничего бы, — скороговоркой говорит тихо и улыбается Гоша.

— К-кого?..

— Поймают, говорю вас, браконёров! Дуйте, пока не поймали. А поймают все одно!

Лодки соскальзывают в воду. Гоша наблюдает, как заводятся моторы. Шляпу он надвинул от холода на самые уши, если бы не шляпа, можно бы подумать, что сидит чей-то парнишка, а подойти поближе — Гоша. Он держится руками за плаху. Лодки растворяются в темноте.

* * *

Утро прорезалось. В нижний край деревни человек в безрукавке из собачьих шкур и резиновых ботфортах несет на плече лодочный мотор. Так это он куда? К Гоше. Мотор на косое крыльцо опускает, дерг-дерг — за шнурок щеколды. Гоша в это время завтракает, приступил к чаю.

— Морской привет! — здоровается он, раньше чем могучий рыбак, заполнивший собачьими мехами чуть ли не весь простенок с дверным проемом, успевает раскрыть рот. Моря здесь никакого нет, самое ближнее море в тысяче километров, да и его Гоша не видал, а надо же — здоровается по-морскому.

— Морской, — отвечает вошедший, как-то вяло и в пол-жеста махнув рукой.

— Чаевать садись! — приглашает бабка Феклуша, однако же зная, что гостю не до чая.

— Кой ляд чаевать! Спасибо, до света позавтракал. Мы, видишь, в бригаде разнарядку получили в Сосновой курье[2] неводить, да вот чего-то с мотором не заладилось: дергал-дергал, до пота, а он ревет да глохнет, — что ему — не понять! Как думаешь, а, Петрович?

— Лечить надо, — важно говорит, отхлебывая, Гоша.

— К-кого?..

— Лечить, говорю!..

Он выходит через сени во двор, изнутри открывает ворота шире, чтоб света было побольше.

Двор у Гоши как у всех, от сеней до баньки и дровяник крытый, но крыша кое-где прохудилась, небо видно. Не бедность заела, так, недосуг: когда сильно дождем заливать будет и мать почаще выговаривать станет, Гоша бросит клич — и соберутся приятели, которые с поломанными моторами приходят, да возчик, из тех же, плах пару возов привезет, свалит, а старые посорвут, и новую крышу сделать — день работы. Что крыша? Такая ей судьба — прохудиться, но под крышей — не как у всех. Поленницы вдоль стен, а скотины никакой нет: с коровой бабке Фекле по своему двору никак не пробраться — все подходы к сараю с сенником Гоша завалил железом. Зайдешь — и в глаза кидается скелет чудовища: странный каркас о трех лапах-лыжах, с мотоциклетным мотором наверху — аэросани собственной конструкции. Еще рельс лежит на грубом верстаке: гнуть листовое железо, в избушки охотникам печки делать. На колоде наковальня пуда четыре весом, а кувалда по кличке Полпуда далеко в стороне: видно, топала-топала к Енисею да у порога споткнулась. Посреди двора козлы, на которых висят два стареньких лодочных мотора; рядом бочка, маслянистая ржавая вода в ней наполовину, в бочку он отремонтированные моторы ставит опробовать: гонят ли воду? А банька у Гоши давно перестала служить извечному делу. Он учредил в ней склад гаек, болтов, шурупов; сверла, метчики в деревянных заводских ящиках; плашки и сверла; инструмент разный висит на гвоздях, а спроси, почему не выбрасывает — не дождешься ответа. Да и как не понять: бывало, нужда прижмет на дальней речке — из портянок запчасть делали да из березы… На полке, где добрым людям париться положено, тоже этого добра много, а сам Гоша с матерью по пятницам насчет пара к родне и соседям плетутся. Мать сперва роптала-роптала, да и смирилась, обвыкла. Как говорится: видно, не судьба из своей тарелки ушец хлебать!