Гошу отбросило далеко от борта. Так вот, бобриковое полупальто недолго позволило Гоше держаться на поверхности, огромные ботфорты тянули, как кандалы, он погружался и выныривал. Сначала он пытался развернуться и отыскать лодку. Затем он увидел ее и берег, который плыл мимо, своего товарища Леонтия, теряющего силы в конвульсивных попытках зацепиться за днище. Ученики уже сталкивали свою лодку — в это время взялся и Гоша спасать своих товарищей, сколько-нибудь очистив от воды легкие. Он крикнул тем двоим (хотя мог видеть одного Леонтия), чтобы они хватались за мотор. Подплыли школьники, втащили в свою лодку лесничего, нашли человека, который был под лодкой. Ученики видели все и потом рассказывали всей деревне, каждому снова одно и то же.
Гошу искали долго, в этот день и на следующие. Приехал брат откуда-то, в одном костюме, как есть, без вещей. Пришла сестра, издалека, из Алма-Аты приехала жена и одна из дочерей, заплакали.
Рыбаки, кто был в деревне, ездили его искать по своей охоте, а брат Гоши, который плавал каждый день с кем-нибудь из них, сам выбирал, кому ехать завтра, чья очередь. Они обследовали заливы, заглядывали за каждую каргу[3], объезжали вокруг островов. Вода падала, смотрели: не кружат ли над тальником подорлики и вороны? А может, Гоша (известно, шутник) где-нибудь на песке сидит, родные ботфорты и штаны сушит — дожидается.
Лодки плавали, туда — вдоль одного берега, назад — вдоль другого. Браконьеры — те установили особый порядок, ездили и приходили к брату Гоши с отчетом: где были и куда поедут, а инспектор рыбнадзора дал знать в нижние деревни, что если Гоша поймается на уду самолова (снасть правилами запрещенную), то человек пусть не боится, никаких мер принимать не будет; в нижних деревнях, конечно, все знали, что пропал Гоша, и кто куда ездил, тоже поглядывали. Бывалые, знающие толк в таких делах люди говорили, что тело должно всплыть на девятый день, другие, не менее опытные, сомневались: нет, считали они, вода еще холодная, всплывет после двух недель. Прошел тот срок и этот — нет, не видно нигде.
Потом, известное дело, начала забывать деревня Гошу.
Новые события, как ведется, заслоняют старые и хотя не вытесняют их, но отодвигают на задний план. Что один человек? Деревня без одного человека всегда обойтись может. Ревут моторы и без него. Бывает, бакенщица Дарья с подругами-пенсионерками за самоваром скажет: «Часы наладить некому, эх, обеднела деревня без Гоши!»
Тихо стало в доме. Только собачка, та, которая поставлена была Гошей добро охранять, переменилась: на всех, кто мимо проходит, бросается с лаем (спасу, говорят, нет от нее, спасу нет — ест поедом!). Ну так и пристрелили ее.
Мать, Феклуша, понятно, свое горе забыть не может…
В такой вечер, когда север перестает раскачивать валы с беляками и Енисей от берега до берега, как стекло, — она вдруг бросает в сторону ухват или на десять раз вычищенную кастрюлю, срывает с гвоздя бинокль Гоши и бежит, сколько хватает духу, мимо двора к Енисею. Недалеко от обрыва запинается, падает, поднимается на колени, прикладывает бинокль к глазам, ползет так поближе к обрыву, к самому краю, и долго стоит на коленях, обшаривая биноклем воду и лодки. Долго-долго смотрит, старая: не плывет ли Гоша?
Ну, Гоша, ясное дело, против течения поплыть не сможет. Но для нее все повторяется: там, от деревни совсем недалеко, он выныривает лицом к лодке и кашляет, выплевывая воду, лицо у него перекошенное, он смотрит на лодку и вдруг кричит душевным своим товарищам, которых несет, как и его, река:
— …За мотор надо! Ы-май-тесь за мо-тор, ре-бя-та-а!..
Избушка в устье Алтуса
Гришка вышел из избушки и спустился к реке. У проруби рядом с пешней в снег были воткнуты две пары широченных лыж, надо было повернуть их камусом к солнцу. Я тем временем спросил у Гришкиного напарника:
— Ну как вы с Гришкой?.. Ладите?
— Пальнул бы он тебе из карабина по ушам, когда вдвоем нарту тащить, тогда бы посмотрел, как с ним поладить!
Они добыли лося и везут мясо. Лосиный задок тяжелый, Гришка на радостях перегрузил нарту и тянет бечеву горячо; вспотевает быстро, но он жилистый, сердце крепкое и отдыхать не останавливается. А только оглянется на Матвея, своего напарника — рывком снимает, бросает в снег лямку, поворачивает лыжи и, взревев, отбирает рогатину, которой тот толкает нарту сзади.
Матвей проходит на его место, надевает лямку, потом распутывает бечеву, которая за спиной захлестнулась, потом испытывает, тяжело ли тянуть, потом закуривает, присев от ветра, — и тогда лишь не спеша трогается с места.
Гришка — тот давно упирается рогатулиной в зад нарты — и тратит силу зря. Но когда нарта начинает двигаться, все идет поначалу неплохо. Снег под обеими парами лыж скрипит, под нартой— визжит; мыс у поворота реки, за которым избушка, даже как будто начинает приближаться, — катиться бы нарте хоть так, но нет: в бригаде из двух человек бунт зреет. Гришке, разгоряченному удачей, кончить дело невтерпеж, он считает, что если поспешить, удача будет еще, и старается прибавить ход: сзади наваливается на рогатину, тем подавая знак напарнику двигаться быстрее. Бечева за Матвеем слабнет, Матвею легче, но он хода не прибавляет, сосет папироску, занят какой-то тягучей думой, голова вниз, будто вздремнул на ходу. Гришке сзади тяжелее, он злится и совсем перестает толкать (на-ко попробуй, как оно!) — Матвей впереди дергается, но не оглядывается, пробует тянуть еще — и останавливается.
Дыхание у Гришки прерывается от злобы, движения резкие. Он опять ревет, хватает карабин с нарты, судорожно щелкает рукояткой затвора и (побыстрей порешить!), не целясь, посылает пулю в сторону Матвея. Бах!.. — гремит вверх и вниз по реке… — ах-ах! — пробивается сквозь промерзший на берегах тальник и теряется в лапах тихих сорокаметровых елей. Матвей падает с лыжами в снег, лежа на боку, поворачивается и заслоняет глаза рукой; окурок прилип к нижней губе.
Человек над человеком стоит с карабином. Один глаз у Гришки не открывается: ресницы смерзлись, оттаять иней некогда:
— Ты растуда вот так и туда!.. — ругается он. — Как тянешь?! A-а?! Брось бычка!.. А-а-а-а!
Он дергает затвор, выбрасывая стреляную гильзу, и загоняет в патронник второй патрон.
Но напарник Матвей знает, как спасаться. Он уже на лыжах и прибавил ход — они тянут нарту быстрее. Потом передний опять забывается.
Гришка догоняет его, ругает так и этак, еще зачем-то всю его родню и отбирает лямку.
Довольно-таки странно идет у них дело, похоже, не очень-то ладят они на промысле.
Гришка не молод годами, ему за сорок; он высок ростом, волосы рыжие, густые и волнистые, закрывает их летом и зимой шапчонкой военного образца, борода рыжая вся в колечках, брови и ресницы белые. От шеи до ногтей на ногах, в самых неожиданных местах — татуировки, как приросшая нарядная ткань. То все копии с произведений искусства от времен античности до наших дней; одна современная композиция с сердцем и ножами снабжена пояснительной надписью: «Не забуду брата Колю». Когда Гришка раздевается, разговоры посторонних стихают. Он поворачивается то грудью, то спиной, невзначай, но о картинах речь не заводит: скромен непомерно, достоинство истинно художественной натуры. Он чувствует, что искусство впечатляет, ему достаточно немого восхищения. В это время он ходит по избушке, подкладывает поленья в железную печку, щиплет на утро лучину и ведет обычный разговор о следах и капканах:
— …Пришел на Хынчес — есть следья. Поставил палатку, дров лучком напилил. Ну разбросал капканья: белок-соболей ымать…
Время от времени он повторяет:
— Я мужик фартовый!..
С теми же словами вел, наверное, разговор, когда приглашал Матвея в напарники:
— Айда промышлять на Алтус! На устьях избушку срубим, место доброе. Я мужик фартовый!..