Она в замешательстве подняла на меня глаза:
— Почему ты об этом спрашиваешь?
— Вспомнил церковь у нас дома.
— Почему?
— Я думал о грехах.
— Чьих грехах?
— Своих, — солгал я. — Ты веришь, что можно получить отпущение грехов?
— Да, но это довольно хлопотно… Ходить в церковь только из-за этого…
Она вздохнула.
— Ты права, — согласился я.
— Если бы отпущением грехов в церкви занимались женщины, они поставили бы там столы с угощением и скамьи, чтобы можно было посидеть и отдохнуть, чувствуя, как из тебя исчезает грех. А сейчас грехи отпускаются быстро и холодно. Похоже на излияние семени!
Карна уже не первый раз выражалась при мне подобным образом. Даже от Сесиль я не слышал ничего подобного.
— Но, Карна! — Я напустил на себя суровость. Потом засмеялся, почувствовав облегчение, что она дала мне повод для смеха. Но она не смеялась.
Мы подошли к ее дому. Она закрыла зонт и слегка встряхнула его. На руках сквозь светлую кожу просвечивали синие жилки. Мы вошли в большие мрачные ворота.
Задний двор благоухал всевозможными ароматами. Жареной свининой, кофе, прокисшими отбросами. Над нашими головами от окна к окну тянулись веревки с бельем. На фоне неба красовались салфетки, которыми пользуются при менструациях. Может, Карна не в духе, потому что у нее месячные?
Неожиданно тучи разорвало, и солнце окрасило салфетки красным. Второй раз за этот месяц они оказались красными.
Словно угадав мои мысли, она тихо сказала:
— Сегодня ко мне нельзя. Я должна выспаться.
Я хотел обнять ее. Но она увернулась, однако подняла ко мне лицо. Сперва я подумал, что оно мокрое от дождя, но потом понял — Карна плачет.
Мне следовало расспросить ее. Поинтересоваться, почему она несчастна. Не могу ли я помочь ей? Но я этого не сделал.
Я услыхал ее шаги. Увидел спину. В своем старом пальто она выглядела сутулой. Шлепала оторвавшаяся подошва. Карна как будто хромала.
Салфетки на веревке заколыхались от ветра. Дождь перестал.
Странно думать, что, расспроси я ее тогда, все было бы иначе. Хотя вряд ли…
Карна никогда не соглашалась со мной. Мои серьезные беседы на отвлеченные темы тонули среди ее будничных дел и забот. Каждый раз, когда я пытался поднять разговор на должную высоту, выяснялось, что мы говорим на разных языках. А может, мне только казалось, что я пытался?
Мокрый и усталый, я прямым ходом отправился в трактир Петера. Пока я завтракал, одежда на мне высохла.
Позже я, конечно, высчитал, что тогда она уже знала о беременности. Я не понимал, любит ли она меня. Она не говорила о своих чувствах. Да и я тоже. А может, нас с ней мучило одно и то же? Иногда трудно понять, что есть любовь, а что — одиночество.
Я так и не узнал, кто был ее врагом.
Я ни к чему не принуждал ее. Ничего не обещал ей. Почему она должна была считать меня своим врагом?
Она мне нравилась. Я жалел ее. Но на самом деле я ничего не знал ни о ней, ни о ее семье. Знал только, что она живет с бабушкой и братом в двух маленьких комнатушках. А теперь вот узнал, что у нее есть враг.
С ней всегда было легко и приятно. Она заполняла пустоту во мне. Не требовала помощи или обещания жениться. Не упрекала меня, что я навещаю ее от случая к случаю и большую часть времени провожу с друзьями. Я вообще не знал, о чем она думает.
Поглощая в то утро сыр и ветчину, я решил, что мне следует некоторое время держаться подальше от Карны. Наш разговор произвел на меня тяжелое впечатление.
Буду держаться от нее подальше, решил я. Может, именно этого она и добивается?
ГЛАВА 12
Конечно, все это чистая случайность, но в то утро у дверей своей комнаты я обнаружил бандероль. Словно так было задумано режиссером. Я забыл о Карне.
Адрес был написан крупным неровным почерком Андерса. Прочная бумага. Бандероль была перевязана шнурком крест-накрест. Пересылку он оплатил с лихвой, чтобы у меня не возникло никаких трудностей.
Я повесил пальто на вешалку у дверей. Сбросил мокрые башмаки. Потом положил бандероль на стол у окна, сломал сургучную печать и нетерпеливо разрезал шнурок.
Внутри лежала жестяная коробка из-под табака из нашей лавки. Андерс понимал, что без надежной упаковки табак может в пути пострадать.
От этой коробки на меня повеяло домом. Я увидел Рейнснес. Один запах вызвал в памяти другой. У меня закружилась голова, и мне пришлось сесть.
Я снова был мальчиком. Неожиданно передо мной возникло лицо Стине. Ее руки складывали снятое с веревок белье, высушенное солнцем и ветром, спрыснутое ночной росой. Запах конюшни, сена, земли. Аромат кухни, где царила Олине. Соды и кислого теста. Тот особый запах ледяной каши и мокрых рукавиц, который появлялся ранней весной, когда работники заполняли водой кадки, стоявшие в сенях.
Я вдруг вспомнил, как однажды на морозе осторожно прикоснулся языком к железу, чтобы доказать, что я настоящий мужчина. А комнаты в Рейнснесе! Вазы для печенья на высоких ножках. Сигары. Сладкий запах накрахмаленных скатертей. Легчайшая пыль. Намек на нее появлялся на зимних шторах лишь к Пасхе. Коридор на втором этаже. Пахнущие лавандой стопки льняного белья, прокатанного вальком. Соломенные корзиночки Стине с розовыми лепестками и сушеными травами, стоявшие на чердаке. Сухой, надежный запах ведерок для золы, которые никогда не оставляли открытыми. Запах еще не опорожненных утром туалетных ведер. Запах людей, живших под одной крышей. Неуловимый след того, что все знали друг о друге, но о чем никогда не говорили вслух.
А Ханна! Сладкий запах ее пота и мокрых волос! Шерстяных чулок. Какой свежестью благоухала ее кожа! Я больше ни у кого не встречал такого аромата. А теперь им наслаждается кто-то на Лофотенах.
На меня вдруг навалилась тоска. По Ханне. Мне захотелось загладить свою вину перед ней — ведь я вел себя с ней так, будто она была моей собственностью.
Среди видений и запахов, хлынувших на меня из жестяной коробки, лежала Библия — Книга Ертрюд. Та, которая до отъезда Дины из дому лежала у нее на секретере.
Не знаю, чего я ждал. Но в первую минуту я испытал разочарование. Пока не прочел вложенное в Библию Динино письмо, я не понял, что Библию мне прислала она.
Я взял Библию в руки, открыл и ощутил исходившее от нее тепло, словно она была живым существом. В Библии я нашел письмо, вернее, два письма.
Одно было от Андерса. Я быстро проглядел его и раскрыл другое.
Уверенный, твердый почерк.
Мне так хотелось, чтобы это было письмо от Дины, что я не узнал ее почерк. Так хотелось, что у меня дрожали руки. Я все еще сомневался. Пришлось признаться, что я не смог узнать почерк собственной матери. В отчаянии я пытался вспомнить, как выглядели ее бухгалтерские книги и письменные распоряжения. Безуспешно.
Но содержание письма убедило меня, что написать его могла только Дина:
"Дорогой Вениамин!
Посылаю тебе Книгу Ертрюд. Пусть она будет у тебя. Сохрани ее для потомства. Я бы очень хотела, чтобы ты приехал сюда и забрал виолончель. Ею никто не пользуется. И ей место в Рейнснесе. Но посылать ее туда слишком далеко.
Дина".
В письме не содержалось никаких подробностей, только адрес, по которому я должен забрать виолончель. Подпись, как будто нарочно, была неразборчива.
От волнения и бессонной ночи я почти ничего не видел. Некоторое время я мерил шагами комнату. Потом сел и написал Дине письмо.
После вежливого холодного вступления, в котором я поблагодарил ее за бабушкину Библию, хотя и не понимал, зачем она мне, я написал следующее:
«Что же касается виолончели, я не приеду за ней. Я закончил курс с отличием и теперь работаю в ординатуре. Получив сегодня утром твое письмо, я принял решение: поеду домой и признаюсь ленсману, что это я осенью 1856 года убил из ружья русского Лео Жуковского. И приму положенное мне наказание. Возможно, приговор будет не очень строгий, ведь я тогда был ребенком. Скажу, что был вне себя от ревности, потому что русский отнял у меня любовь матери и грозился увезти ее с собой в Россию. Мне, безусловно, поверят. Я попрошу Андерса сообщить тебе, чем все кончится. И тогда ты сможешь вместе с виолончелью вернуться домой».