Когда я прочла списки вслух и взяла лист, чтобы убрать его в личное дело Гилье, он робко потянулся к рисунку и сказал почти шепотом:

— Вообще-то… другое не поместилось.

Я недоуменно переспросила:

— Другое?

Он кивнул, пробормотал:

— Там, сзади. — Перевернул листок и снова положил его на стол.

«Там, сзади».

На изнанке Гилье написал еще одни список. Из одного пункта:

ПОДВАЛ

1 — Коричневый кожаный альбом, он лежит под кем, чтобы его никто не нашел, потому что это папино сокровище и секрет, и так лучше.

Я не нашлась что сказать. Очевидно, строчку про альбом Гилье дописал в последнюю минуту — она написана не карандашом, а маркером, и почерк не такой аккуратный.

— Надо же, коричневый кожаный альбом. — Я оставила листок на столе.

Гилье посмотрел на меня, но ничего не сказал. Я решила его прощупать:

— Х-м-м… Он на самом дне сундука, правда?

— Да, — сказал он.

— Ну, если твой папа так хорошо его прячет, он, наверно, очень ценный.

Он кивнул, не глядя на меня.

— Должно быть, в альбоме много таинственных и чудесных вещей.

Гилье встревоженно заерзал. И промолчал. Я выждала. Он сглотнул слюну, украдкой засунул руку в карман, что-то тихо зашуршало. Я догадалась, что это желтая бумажка — значит, он ее спрятал в карман, когда стоял на пороге.

— А что, сегодня не будем играть в «Лего»? — спросил он, не поднимая глаз. После этой фразы я поняла, что не все в порядке. Голос тот же самый, но тембр какой-то новый. Какие-то еще неслыханные нотки. Настораживающие. Голос какой-то сдавленный. Скорее всхлипы, чем речь.

Его гложет беспокойство. Вот в чем причина.

— Конечно, будем, — сказала я. — Хочешь поиграть?

Он пару раз кивнул, и я тут же пошла к шкафу, достать «Лего». Когда я уже потянулась за конструктором, Гилье сказал мне в спину:

— Просто это мамин альбом.

Когда я обернулась, Гилье снова теребил бумажку — теперь она лежала у него на коленях — и смотрел на меня так пристально, что я замешкалась у шкафа. Предпочла сохранить физическую дистанцию. В его взгляде сквозило что-то новое. А еще — желание поделиться новостями.

— Ну конечно же. Вот почему он такой ценный, — сказала я с улыбкой, — потому что в нем лежат фотографии и вещи твоей мамы, и твой папа считает их настоящим сокровищем.

Его нога задергалась: вверх-вниз, сначала медленно, но с каждым разом все быстрей.

— Не поэтому, — сказал он.

Я прислонилась к шкафу, сделала глубокий вдох, понаблюдала за ним: он все дергал ногой и теребил бумажку, а секунды бежали, и комнату затопляло безмолвие.

Он ничего не говорил, и я взяла инициативу на себя:

— Гилье, может быть, ты хотел мне что-то рассказать? Молчание.

Я шагнула вперед, обошла вокруг стола, опустилась на колени рядом с Гилье. И заметила, что у него под ногами валяется такая же бумажка. Листки были одинаковые, одного цвета и формата: ага, бумага-самоклейка для заметок. Наверно, другой листок вывалился из его кармана.

— Ты что-то уронил, — сказала я ему, пытаясь хоть как-то вывести его из ступора.

Он чуть опустил голову, съежился:

— Да.

И только. Ни слова, ни полслова.

— Гилье… — Я положила руку на его колено, и нога перестала дергаться, словно от моего прикосновения электрический заряд исчез, но Гилье все еще молчал, обеими руками вцепившись в бумажку. А затем все-таки заговорил.

— Просто… вчера случилась одна вещь, — сказал он глухо.

«Ага, вот оно».

— Да-а? — спросила я спокойно. Точнее, попробовала изобразить спокойствие. — Что ж… — Я медленно распрямилась, присела перед Гилье на стол, скрестила ноги. — И что же случилось… это очень серьезно?

Молчание.

— Хочешь рассказать мне, что случилось? Или лучше немного поиграем в «Лего»?

Он не спешил с ответом. А когда все-таки заговорил, покосился на часы:

— Просто… это немножко длинно.

Я тоже глянула на часы. 18:23.

— Насчет этого не волнуйся, — успокоила я его. — Времени нам хватит.

Он покосился на свои руки и вздохнул.

— Хорошо. — И снова посмотрел на часы, а потом, украдкой, на дверь. — А если папа придет?

— Не переживай. Если он придет, а мы еще не закончим, он подождет в приемной.

— Хорошо.

Мы снова помолчали. За окном снова скрипнул флюгер, и Гилье моргнул. Я выждала еще несколько секунд, слезла со стола, уселась на прежнее место.

Когда я уже подумала, что он готов приступить к рассказу, он наклонился, подобрал с пола листок, медленно-медленно положил на стол. Потом глянул на меня:

— Их еще много.

Я улыбнулась. Он взял рюкзак, открыл, достал ворох бумажек, положил рядом с первыми двумя. Подтолкнул в мою сторону.

— Это мне?

Он кивнул и улыбнулся. Похоже, чуть расслабился.

— Но их надо разложить по порядку.

— Конечно.

И снова молчание. Гилье раза два почесал щеку и, наконец, испустив долгий вздох, приступил к рассказу.

Гилье

И вот что случилось: Назия не может хорошо спеть, потому что все время перевирает слова, а до концерта осталось совсем мало, вот мы и решили попробовать наоборот. Она будет Бертом, он уличный трубочист, а еще рисует картины на дорожках в парке, а я буду Мэри Поппинс, потому что, если Назия будет Бертом, ей надо просто потанцевать со щеткой, спеть «тиририти-тирири-тири» один раз, и еще несколько раз, и еще спеть всего один куплет, очень простой:

Бывал и молчаливый я, и в разговор не лез,
Отец ласкал меня за нос, твердя, что я балбес.
Я слово выучил одно и нос мой был спасен,
И мы сейчас его как раз для вас произнесем![9]

Всего-то!

— Я надену твой костюм, а ты мой, — сказал я Назии.

Она прикрыла рот ладонью и хихикнула. А потом покосилась на дверь, только это не дверь, а занавеска из пластиковых полосок, и покачала головой:

— Нельзя.

— Почему?

— Потому что это костюм для мальчика, штаны короткие и вообще.

— Ну да, а что? Берт — взрослый дядя, забыла?

— Не забыла.

— Ну и?

— Просто… мне брат не разрешает.

— Почему?

— Потому что нельзя.

У меня в горле снова встал какой-то твердый комок.

— Дурочка, это же понарошку, — сказал я и засмеялся, но смех у меня как-то не очень получился. — Мы просто наряжаемся для концерта. Это не считается.

Назия посмотрела на меня, а потом на дверь. А потом сказала:

— Ты точно знаешь?

— Конечно.

Она взяла с дивана короткие штаны от моего костюма, я в них в школе хожу на физкультуру, и приложила к себе, как будто фартук.

— Но я только примерю, хорошо? — сказала она.

— Конечно.

На кухне было холодно, и мы стали быстро-быстро раздеваться, чтобы переодеться в костюмы, я за диваном, а она у телика, потому что мы немножко стеснялись. И вот Назия осталась в розовых трусиках, а я в трусах, но вдруг цветная занавеска у входа сделала вот так — «ш-ш-ш-р-р», и с порога на нас уставился Рафик, с очень сердитым лицом, и рот у него раскрылся, как большая буква «О». Потом он прыгнул к комоду, выдвинул ящик, достал разноцветное одеяло, похожее на ковер Синдбада-Морехода, и завернул в него Назию, и все это время орал что-то непонятное, наверно, на пакистанском, потому что иногда после уроков мама звонит Назии на мобильник, и Назия говорит похожие слова, очень быстро, «лиилиалилиа», без перерыва, словно все время поет букву «л» и букву «и», но все-таки не совсем поет.

Тут Рафик посмотрел на меня и сказал, точнее, очень громко крикнул и сделал руками в воздухе вот так:

— А ты что делать, эй? Одевать твои шмотки, одевать тебя давай, и вали отсюда быстрый! Вали давай, вали, что ты тут ждать?!