Вот этот ящик и закапывали зеки в очень приметном месте, давно присмотренном Мироновым. Только однажды за эти три часа возникло напряжение — и ни когда Миронов растолковывал суть дела, ни когда рвал мерзлую землю петардой — тут все было в порядке. А вот когда донесся глухой взрыв с той стороны, где стоит лагерь, забеспокоились зеки, К-456 и С-235, стали бросать хмурые взгляды вокруг. Потому что донесся этот звук, глухой и мощный, уже после того, как зеки положили куда следует металлический куб, завалили, примяли, стали насыпать земельку; и не могло у них не возникнуть мысли: что мол, с теми все уже, и с нами все?!
Над еще голой, весенней тайгой пронесся отдаленный гул, как будто что-то огромное рокотало, взревывало, устраивалось где-то далеко и никак не могло лечь удобнее. Звук затихал по распадкам, по оврагам, словно катился по долине Оя, и К-456 на мгновение замер, а там и начал кидать настороженные взгляды; С-235 так даже выпрямился во весь рост, напряженно уставился на долину реки, на начальника… Миронов курил, ухмылялся. Неторопливо отбросил окурок, объяснил зекам:
— Гору рвут… Вторую штольню делать будем.
И достал портсигар, сунул в рот еще одну папиросу, с наслаждением закурил, затянулся. Пообещал:
— И вам скоро будет перекур.
Миронов подождал еще немного, пока плечи зеков не стали торчать над землей — и самому кидать уже немного, и дальше опасно — зек может выпрыгнуть одним скачком из шурфа. Миронов заглянул в шурф, одобрительно покивал, мотивированно протянул руку к поясу (кобура давно уже расстегнута). С-235 получил пулю в голову, его отбросило к другой стене ямы. К-456 вскинулся, выпрямился, и сколько людей ни убил Миронов, а на всю оставшуюся жизнь запомнил он безумные глаза приговоренного — страшнее, чем те, на даче у Скуратова, судорожно глотающую шею — кадык бешено ходит вверх-вниз. К-456 получил пулю в нижнюю часть груди, стал поворачиваться на подломившихся ногах, падать боком и спиной к Миронову. И коммунист послал еще одну пулю в эту падающую спину и немного постоял и подождал. С-235 лежал неподвижно, К-456 все никак не мог умереть: сипел, булькал. Наверное, Миронов пробил ему легкие.
Миронов не хотел тратить патроны, ждал, покуривая, когда тот затихнет. Папироса докурена, и вроде бы К-456 затихает. Миронов взялся за лопату, с полчаса кидал мерзлую землю. Закопав яму, Миронов попрыгал на земле, утрамбовал, чувствуя, как под гимнастеркой течет теплая струйка пота: притомился. Еще одна папироса. Вековечная тайга молчала. Миронов впитывал все это навсегда — красный оттенок скалы, еле бьющий под ней родничок, скованную льдами реку, и над ней — темно-зеленую лесную чащу. А сверху — ярко-синее, высокое небо, весеннее небо, в котором, несмотря на холод этих гор, угадывается уже и мерцание, и влага, и таятся потоки света, которые скоро, скоро уже хлынут на подтаявшую землю.
Пронзительно пели какие-то лесные пичуги, Миронову, конечно, незнакомые. Будь на его месте какой-нибудь там… шатающийся по тайге без дела, с ненужной экспедицией, тешащий свое любопытство за казенный счет, он мог бы сказать — что за птица. Миронов, конечно, не мог — потому что служил родине и Сталину… Советской Родине и Великому Сталину, не щадил живота своего, и не было ему досуга заниматься всякими там птицами… пока всякие гладкие гады просиживали штаны в ихних, неизвестно зачем нужных университетах, тратили на поездки денежки, которые Миронов со товарищи скапливал. Снять бы эту певунью, чтобы не орала лишнего — но отсюда из «Макарова» не достанешь, а подходить ближе — лень, да и снегу там, под кедрами, по пояс. Но и птахи раздражать раздражали, а показывали — грядет весна. Совсем скоро будет весна.
Миронов смотрел на холмик свежевскопанной земли, на проплешину истоптанного снега с идеализмом собственника, обеспечившего сегодня своих потомков. Мало ли, что ждет его в Карске! Мало ли, какие обыски могут придумать те, кто отдал приказ вскрыть синий конверт?! Через несколько дней Миронов отправлялся в неизвестность, но его потомков ждало все, что он успел для них свалить в железный ящик.
Потомок сибирских купцов, Миронов точно знал — три поколения не должны касаться награбленного, — на то и клад. Но будет и четвертое колено! Миронов знал: настанет день, и его потомок вскроет яму с кладом. Теплое чувство охватывало его душу, увлажняло глаза при мысли — его труды не пропадут напрасно! Настанет день, и родное ему существо встряхнет соболиные шкурки, вскроет коробочку из-под монпансье, обретет богатство, прикопленное для него прадедом!
Человек предполагает, но совсем не он располагает. Не мог знать Миронов, чувствуя всем телом бодрящий приятный морозец, под синим вечным небом, что в свои последние минуты что-то сместится в его мозгу, поплывет, и внучка — третье поколение — превратится в гаснущем уме Миронова вроде бы в четвертое поколение, которому и надо отдать клад. И уж конечно, в страшном сне видеть Миронов не мог, что ждет его в последние годы жизни и что будут у него за дети.
А сейчас, здесь, на зимнике, петлявшем по льду, местами — по берегу Оя, Миронов явственно видел, как кто-то (получалось, как бы он сам, только новый, совсем молодой) отбрасывает лопату, достает из коробочки то, кто добыл товарищ Миронов за годы службы товарищу Сталину. За годы, которые Миронов, не жалея здоровья, строил во всем мире коммунизм.
ГЛАВА 33
Поделом
23 августа 1999 года
Улетели казаки-пещерники, с ними Латов.
Ночь перед отлетом они выпили все спиртное в заведении Матрены Бздыховой, приведя в изумление Малую Речку (то и другое сделать было ну чрезвычайно не просто).
— Помогли вашей торговле, мадам! — рявкнул Латов, взяв под козырек и жадно озирая мадам Бздыхову.
— Деньги — что! — философски вздохнула Матрена. — Мне бы вот… А то ходят тут под окнами — красавец к красавцу… (ударение Матрена сделала на последнее «е»).
Гуманный Валера щупал мадам жадным взглядом, сулил туманные перспективы…
— Тут помочь ничем не в силах! Будь время — сам бы вами занялся, мадам! А так — завтра отбывать! Люди военные! — так же рявкнул Латов еще раз, отдал честь второй раз, щелкнул каблуками — звон пошел на стеллажах, среди банок с помидорами. И удалился, распевая что-то уже не про сфероиды, а кажется, про терский берег, про атамана и про казака, которому помирать молодым.
Буйно, в разухабистых казачьих песнях, шла темная, глаз выколи, туманная и пасмурная ночь. Странно звучали под сибирским небом, под нависшими облаками эти разбойничьи песни, на звуки которых целились в южной тревожной ночи пушкари турецкого султана, со стен Бахчисарая и Очакова. Сложенные под стенами Азова, в ногайских степях, под огромными южными звездами, тревожные песни степных буянов и разбойников никак не вписывались в эту горную саянскую долину, в пасмурную погоду, в прохладу сибирской ночи.
Маралов давно пошел спать, умелось все семейство Андреевых. Лесные мужики из Ключей давным-давно храпели на чердаках — для них и десять часов вечера было временем ужасно поздним. Только молодежь — Бродов и братья Мараловы, оставались с казаками, и лишь незадолго до утра молодежь незаметно отвалилась спать. Только один человек провожал казаков-пещерников: конечно же, неугомонный Михалыч.
Утро занималось ветреное, с тяжелыми тучами. Облака скрывали вершины гор, нависших над долиной Малой Речки, над домиками несостоявшегося рая земного. С первым светом непьющий, надежный Володя отправился прогревать двигатель; казаки, только что оравшие и пившие, казалось бы — неуправляемый сброд, мгновенно превратились в работников и солдат, начали с криком грузиться.
— Ты-то скоро в город?
— Нет, Валера… Я уж тут останусь отдохнуть. Пособираю грибов, искупаюсь…
Ни один человек уставшей, наработавшейся деревни не вышел на невероятный шум. Мертвым сном спали смертельно уставшие спасенные. Только Аполлинария вылезла из спального мешка, заковыляла к Михалычу: наверное, ребенок затеял под утро пописать. И так, держа на руке прильнувшую дочь, рассказывая что-то ей в щеку, Михалыч и махал уходящему в черные тучи вертолету, стоя в прозрачном темном полусвете, босиком на мокрой траве. После чего умыл ребенка ледяной водой из речки, поплескался сам… и каменно заснул на втором этаже баньки в окружении жены и выводка детей от двадцати до полутора лет.